1W

Валашский орел и бык молдавский

в выпуске 2018/02/08
29 декабря 2017 - Марита
article12246.jpg

Разбуженное, утренне-золотое, солнце лилось и лилось в окна господарских покоев, выстилая на стенах сияющие дорожки. Штефан смотрел – на солнцем истончаемые тени у ног своих, на синее, ни облачка, небо за окнами. А после обернулся к хранящему тишину за спиною его, заставив прервать почтительное сыновье молчание.

 

– О чем ты хотел спросить меня, Богдан? Я чувствую, на языке твоем вертятся слова любопытства.

 

Тенью скрытое от солнечных лукавств, лицо Богдана ни дрогнуло ни единою черточкой, когда, наклонившись к отцу, он произнес вслух то, что отравляло его мысли, должно быть, уже долгое время.

 

– Ты многократно поминал при мне, батюшка, рыцарские подвиги друга и родича твоего, с миром усопшего Влада. Ты ставил мне в пример его деяния, превознося его христианские добродетели, не находя ни малейшего изъяна в поступках его. А между тем – от других приходится слышать мне о нем совершенно иное. Много недоброго вещают о Владе… болтливые люди, и если неправы они, то почему бы тебе не подрезать языки болтунам, а если же правда на их стороне… – Богдан замолчал.

 

Солнцем выжженные, бежали дорожки по стенам, оставляя теням паутиной стянутые углы. Меряя шагами дорожки, Штефан прошелся по покоям, замер, оборотившись к сыну из-за плеча.

 

– Правда – она бывает запутаннее любой лжи, – наконец обронил он. – И нет порой смысла рвать за нее языки неразумным лгунам. Пусть говорят себе, пустыми словами толкут все принимающий воздух. Глупцам ничего не докажешь.

 

– Но отец…

 

– Я знал Влада более, чем кто-либо, – оборвал возмущение Штефан, – и более, чем кому-либо, открывал он мне свою душу. И память о нем, испачканная сажей наговоров, дорога мне, как никому больше… Хочешь, я расскажу тебе все о нем, сын? Все, что я знаю наверняка, и о чем измышляю догадками? А тебе уж после – и судить о поступках его, и о кривде, ныне его окружающей. Слушай же, сын мой…

 

1

 

Его двадцатая осень вспоминалась Штефану ярко-красными, зрелыми яблоками пристоличных садов, гроздьями свисавшими с неубранных яблонь, манившими глаз – налитой, округлою спелостью. Синевою парящее небо, тучи, выжавшие над головою его последние капли дождя, и – кровавые метины яблок в пожелтевшей траве, с хрустом лопающихся под копытами Штефанова коня.

 

Они ехали по змеино-извивистой, едва различимой тропе среди яблонь – Штефан и отец его, и солнце бросало на них беспокойные взгляды лучей, и ветви цепляли своими тенями плащи их, и отец говорил Штефану – что-то безмерно важное, но не различимое им среди стука копыт и птичьей переголосицы. А потом – конь отца остановился, будто запнувшись о собственную тень, и, качнувшись ветвями, яблони выпустили на тропу нового всадника.

 

Он показался Штефану заносчивым не по летам его, сравнимым с летами Штефана – слишком прямо сидел он в седле, не склонив головы пред отцом Штефана, господарем Молдавии, слишком резок был взгляд его, оцарапавший взгляды Штефана – колкий, изучающе-цепкий.  

 

«Будто подвоха какого боится», – подумалось Штефану, а потом, меченое хмурою тенью, лицо отца его сделалось холодным и жестким, и, скрытая кожей перчатки, рука легла на эфес.

 

– Кто ты такой? – коротко бросил он, точно камнем с размаха – в серую дорожную пыль. – С прошением ли пришел ко мне, или с какою жалобой?

 

 – С просьбой о снисхождении к тому, с кем связывает вас кровное родство, господарь. Мое имя – Влад, сын Влада, валашского господаря, заговором бесчестных лишенного трона и жизни. Мать моя, княжна Василика, приходилась сестрою вам…

 

– А ты сам-то – тоже успел на троне посидеть? – хмыкнул отец, доставая из седельной сумки круглое кровавобокое яблоко. – Османским султаном подсаженный… ну-ну, не мечи так глазами молнии, юноша, этакая горячность просителю не к лицу. Впрочем, как и будущему господарю, коему надлежит быть мудрым и осмотрительным в дипломатичных беседах… – с хрустом впившись зубами в соком брызнувшую кожуру, отец оглянулся к Штефану. – А ты тоже – слушай и запоминай, что говорю, оно и тебе пользительно будет.

 

Мертвыми, гниющими плодами усеянная, трава пробивалась из-под конских копыт – жухлая, выпитая до капли осеннею немочью. Рыжим ластились глазу огневелые листья на ветках, в тонкой до полупрозрачности, невесомой паутине бесшумно бежал паучок.

 

Слушать и запоминать. Чтобы извлечь из памяти годы и годы спустя, когда прах отца смешается с прахом умерших яблонь – хрустальную чистоту неба над головой и саваном листьев укрытую землю, крики птиц, увязающие в облаках, и хрипатое конское ржанье, сладость яблок и горько-дымный ветер с садовых кострищ… Спрятать в седельных сумках воспоминаний и закрыть на надежный замок.

 

– …Что ж, оставайся, пожалуй, при дворе моем, до лучших времен, будет тебе здесь покой и мое покровительство… Влад, сын Влада, – ковырнув ногтем в зубах, отец сплюнул в землю яблочной косточкой. – И смотри мне – людей в моих краях не мутить, в других господарствах себе войско вербуй, чтобы отчий престол отвоевывать, а у нас тут и без сторонних дрязг дел-забот предостаточно… Верно я говорю, Штефан?

 

– Сущая правда. Война – она ж нам все время с севера стучится, в ожиданье ее и живем. Скрылся в польских землях родич мой Александрел, и не успокоится, пока войну к нам на порог не приведет, чтобы трон господарев себе обратно вернуть, – раздумчиво, солидностью своей подражая отцу, произнес Штефан. – Но на гостеприимство наше всегда можешь рассчитывать… скажи, а правда ли, что, кроме войска османского, дал тебе в подарок султан и роскошный гарем из семидесяти полногрудых прелестниц? Были слухи, что…

 

Хмурое, как осенние тучи, лицо Влада разгладилось, прояснело, напряженно-сжатые губы разошлись в беззаботной улыбке. «Давно бы так, братец, а то бирюк бирюком сидишь, и взглянуть-то на тебя боязно – как бы тоской за компанию не заболеть, – шало пронеслось в мыслях у Штефана. – Ну ничего, любая тоска – она весельем перешибается…»

 

– Нет, прелести гаремных девиц мне вкушать не случилось, – тщетно силясь принять наисерьезнейший вид, ответствовал Влад, – султан их для себя бережет. Чего не скажешь о девицах валашских… эх, хороши у меня на родине были девицы, где теперь таких найду!

 

– И оттого ходишь с лицом приговоренного висельника? – пожал плечами Штефан. – Да, несчастью твоему нельзя не выказать сострадания… Вот и отец сочувствует…

 

– Да ну вас, безобразники! – пряча смешок в рукаве, отец отвернулся, услаждая свой взгляд ярко-красными гроздьями яблок. – Эх, молодо-весело… Чувствую, подружитесь вы, и государствам нашим это лишь на пользу пойдет – врагов-то у нас завсегда предостаточно, а вот друзей надежных – пойди поищи.

 

Ветром тронутые, зашумели верхушки яблонь, роняя в траву красно-желтые листья, осенний неопалимый костер, загудели протяжно, перетряхивая четками яблок… Штефан дернул поводья, направляя коня прочь от яблочного перестука и надрывистого скрипа веток, едко-дымного смрада тлеющих листьев и изъеденных гнилью яблок в пожухлой траве. И конь Влада – двинулся следом.

 

***

 

Этот кубок оказался для Штефана избыточным. Мутно-красное, точно сгущенная кровь – вино колыхалось у края, манило вкусить его виноградную сладость. Штефан осушил кубок единым глотком; промокнув рукавом губы, грянул кулаком о столовую скатерть.

 

– Еще неси!

 

Попытался привстать на обросших чугунною тяжестью непослушных ногах, тяжко осел обратно на лавку. Стены падали, волнами наплывая друг другу в объятья, и раскатисто било в ушах, приглушая крики пирующих, точно, связанный неодолимыми путами, Штефан опускался на дно, один, в беспокойном море красно-кровавого цвета, и остовы мертвых кораблей качались пред глазами его, и в горле, лишенном воздуха, застрял комок тошноты.

 

– Э, да тебе совсем худо, братишка. Пойдем, освежимся.

 

Поддерживая за плечи, Влад вывел его на крыльцо, залитое ночной темнотой. Пахнущий дождем и перепрелой листвою, воздух хлынул в ноздри Штефану, вымывая из памяти красно-кровавое море и безжалостную корабельную качку в волнах его.

 

– Подожду, пока в себя придешь. А впредь умереннее будь. Негоже будущему господарю в непотребном виде под лавкой валяться, на глазах у подданных его, – скрестив на груди руки, Влад застыл у перил, устремив взгляд свой на небо, покрытое белесыми звездами.

 

«Точно мука сквозь сито, – вдруг подумалось Штефану, – просеются – и рухнут на землю. Скирды пожгут крестьянские, людей распугают… Держались бы там подольше, в своем поднебесье…»

 

Видение горящих звезд, косматыми вспышками падающих прямо к земле, помстилось ему настолько ужасным, что он зажмурил глаза, а когда же открыл их – то понял, что что-то переменилось, не на пылающем звездами небе, а здесь, на земле его, в шумно пирующем доме, стену которого он подпирал своею спиной.

 

– Что-то как-то тихо сделалось… упились они там все что ли, до полного бесчувствия? – задумчиво произнес Штефан, обращаясь словами к тонкому, собачьим хвостом изогнутому месяцу, застывшему над низкою кровлей. – Влад, может быть…

 

И тишина разбилась, осколками криков ударила в уши Штефану, серебряным лязгом мечей отозвалась за стенами дома. Схватив Штефана за руку, Влад сбежал по ступеням; бесшумно, как кошка, скользнул к окну, озаряемому желтым факельным светом, толкнул Штефана рядом с собою.

 

– Смотри. И молчи, если хоть сколько-нибудь дорожишь собственной жизнью.

 

…Штефан сразу узнал его среди многих, наводнивших покои с мечами в руках – Петра Арона, брата отца его, некогда изгнанного отцом из страны. Теперь он вернулся – выбрав самый подходящий момент для своего возвращенья.

 

– Защищавшие тебя все мертвы, брат мой любезный, – тряся реденькой, клочковатой бородкой, Петр наклонился к отцу его, руками дружинников прижатому к лавке, – а скоро и ты отправишься вслед за ними. Надо же, какая беспечность – явиться на свадьбу к одному из бояр со столь немногочисленною охраной… Ты не подумал, что у меня могут быть свои соглядаи… и свои сторонники, среди окружавших тебя, льстящих тебе в глаза напропалую, а за спиною – строящих ковы? Ну и глуп же ты оказался, братец!

 

– Предатель, – сипло выдавил из себя отец, – мне следовало казнить тебя еще прошлой весной, когда дошли до меня слухи о волнениях, что разводил ты среди бояр, подбивая их на измену. А я, наивная душа, всего лишь изгнал смутьяна…

 

Петр Арон зашелся – хрипатым, лающим смехом, надрывисто хохотал, держась за мешкообразный, кафтаном укрытый живот, ходящий ходуном под руками его.

 

– Скажите-ка, какое милосердие! Сам Иисус прослезился бы, став свидетелем сего достохвального поступка! Что ж, и я буду милосерден с тобою, брат, – принизил голос он, внезапно посерьезнев. – Ты умрешь быстро, и от руки благородного. Правда, священника перед кончиною обещать, хе-хе, не могу – нет у меня с собой в отряде священника! Надеюсь, ты успел как следует причаститься перед своей, – лицо его вновь искривилось в гримасе усмешки, – грандиозной попойкою, братец?

 

Штефан хотел было крикнуть – слова, что подступали к горлу колким, как дорожный репейник, комком, но Влад закрыл ему рот ладонью – в последний миг, не дав обнаружить себя.

 

– Уходим. По коням – и прочь отсюда… слышишь, что я сказал?

 

…Из всей этой черной, кровавой, факельными огнями расцвеченной ночи, Штефан запомнил одно – ярко-белые звезды над головою его, что, точно муку, сеяло и сеяло небесное сито, там, в непредставимо далекой дали, которой нет дела до бед человеческих. Звезды – алмазы темных небесных колодцев, каким же удилищем извлечь их оттуда, как причаститься – божественным сиянием их?

 

Штефан пришпорил коня, выгоняя из головы странно-бессвязные мысли. «Отец… должно быть, душа его сейчас на самой высокой звезде, смотрит с горних вершин на своего ничтожного сына и преисполняется презреньем к его малодушию… господи, да как же я мог оставить его… эх, Влад, Влад, куда ты меня уводишь…»

 

Они распрягли коней в близлежащей рощице от дороги, когда бледно-розовым светом плеснула в вершине заря, притушая собой остро-звездные блики.

 

– Сбежал, как последний трус… и меня за собой утащил… не дал поразить мечом лиходея… да я бы его… да я бы их всех… – давясь рыданиями, Штефан уткнулся лицом в желто-рыжую конскую гриву, сжал кулаки, готовый сейчас на бой со всем миром, сделавшимся в единый миг так недобро опасным. – Как ты мог?.. Ну да, это же не твоего отца убивали… – и осекся, поняв вдруг, что выкрикнул лишнее.

 

Влад смотрел на него, точно взрослый на неразумного отрока, выжидающе барабанил пальцами по резной рукояти меча.

 

– Все сказал, что хотелось? А теперь слушай меня, горе-вояка. Что б ты сделал один против воинов Петра Арона?.. Ну хорошо, двое, – упреждающе поправился он, – что б мы двое сделали против отряда его? Жизней бы лишились наверняка, а вот отца твоего отбить все равно б не сумели. В каждом риске разумность должна быть, Штефан, а ты ее этой ночью проявить не спешил.

 

– Так что же делать теперь? Куда мне теперь… отсюда… – Штефан обвел рукой оголенную осенью рощицу, до размеров которой сузилось в этот час его некогда великое господарство. – Влад?..

 

– А кому твой отец в вассальной верности клялся, с кем грамоты договорные печатями метил? – пожал плечами Влад, будто удивляясь его недогадливости. – С Яношем Хуньяди, регентом престола венгерского. В Буде и защиту проси. Хуньяди не откажет. Только прежде чем на поклон к Яношу ехать – позаботься о казне своей господарской. Казна твоего отца – твоя казна, бери с собой, сколько увезти сможешь, чтобы не нуждаться на чужбине ни в чем. А я…

 

– Что, Влад?

 

– А я с тобой к Хуньяди не поеду. К убийце отца моего, меня ненавидящему… – глухо произнес Влад, отворачиваясь взглядом от Штефана. – Разве что провожу тебя до мадьярских границ, путь в Буду, сам понимаешь, неблизкий, – хмыкнул он, внезапно развеселясь. – А то ты без меня, чую, в спокойствии не доберешься.

 

…Вином, пролитым на небесно-бледную скатерть, ярилась в небе заря, пылала огневеюще-ярким, истирая последнюю память о смоляной тьме сгинувшей ночи, и звездах, и ветре, приносящем с собой сухие, невесомо-легкие листья из-под конских копыт. Звезды – листья, ветром сорванные с небесных ветвей, ночь придет – и распустятся новые посреди черноты, освещать дорогу странствующим под ними…

 

А дорога предстояла неблизкая.

 

2

 

 

Двадцать третья зима его приходила на память обжигающим щеки морозом, белыми, сахарными снежинками, что кружились перед лицом Штефана, таяли на лету, подхваченные его дыханьем. Снегом усыпанный, Брашов расстилал под ногами его улочки и проулки, манил – желтым светом высоких окон, покачивал на ветру флюгерами. Подгоняемый в спину метелью, Штефан шел – мимо строгих часовен и изящных домов с расписными крылечками, заметенными горбами сугробов, мимо каменных стен городской ратуши и площади перед нею – гулкого снежного поля, где, как в старой сказке, встречались друг с другом братья-ветра, чтоб обмениваться новостями…

 

– Смотрю, не надоел тебе Брашов за эту зиму, – прервал его мысли Влад, что, укутав лицо капюшоном, прорывался сквозь снежные войска метели по правую руку его. – Не прискучили брашовские вина, да ласки брашовских девиц не ввели в утомленье…

 

– Вино брашовских погребов сравнимо с молдавскими винами, да и девицы в искусстве любви молдаванкам не уступают, – хмыкнул Штефан как можно небрежнее, – вот только вестей от Яноша Хуньяди, коему послал я письмо с нарочным, прося высочайшей защиты его и его покровительства, все никак не дождусь. Примет ли он меня, в память об отцовых договоренностях – то мне до сих пор неизвестно, и это вводит меня в беспокойствие, брат.

 

Влад не успел ответить – снегом выбеленная улочка Брашова с очередным дыханьем метели вынесла им навстречу огромные санки. Штефан не сразу заметил ее, до бровей укутанную в теплый платок, согнувшись, бредущую впереди своих неподъемных размеров саней – крепко сбитую, круглолицую девицу в шубке, усыпанной пряничной пудрою снега. Девица остановилась, переводя дыхание, подняла свой взгляд от собственных, заметаемых снегом следов.

 

– Дорогу бы дали, что ли, благородные господа, – проворчала девица, – а то не разминуться нам с вами – улочка-то, чай, не мешок полотняный, бока не раздует. Вот ты, чернявый – прям на пути встал. Гляди, чтоб по сапогам не проехала!

 

– Ну, раз уж на пути стою, так может – и довезти помогу санки, куда следует? – вопросительно глянув на девицу, Влад взялся за веревки саней. – Негоже тебе, красавица, этакую тяжесть тягать.

 

– Это вам, благородным, негоже, а у меня от лишней работы спина не переломится, – фыркнула девица, поправляя платок. Штефан только сейчас заметил – какие же ярко-синие, точно небо в день ясный, глаза у этой девицы, и как же пшенично-желты тугие косы ее, выбившиеся из-под платка. «А что, вполне во Владовом вкусе, – мелькнула в голове мимолетная мысль, – и как же он стати ее наперед меня разглядел? Сразу видно – на девиц у него глаз наметан». – Ладно уж, вези, раз собрался. А я рядом пойду, пригляжу, что б отвез, куда нужно. А то знаем мы вас, благородных… – махнув рукою, девица шагнула вперед, обходя Штефана, и поземка змейкой вскружилась за подолом ее, поглощая следы на снегу, и надвинулись сани – необъятною снежной горой.

 

…С Влада, должно быть, сошел не один пот, пока, сквозь слепящую снежную круговерть, он вез санки по брашовским улицам, и белые крылья снежинок ложились на плечи его, и белым – завывала под ухом пурга. Когда же вой ее сделался невыносимым, дорога внезапно закончилась – распахнутой деревянною пастью ворот, впускавших в себя новые и новые порции снега. Девица остановилась, махнув рукою, давая знак к остановке Штефану и Владу.

 

– Вот мы и пришли, – разомкнув молчащие губы, она забрала у Влада веревки саней, усмешливо глянула на раскрасневшиеся щеки его. – Не устал санки-то тягать, господин благородный? А мы каждый день вот этак… и ничего. Куда уходить-то собрался? Здесь меня жди.

 

И скрылась в воротах вместе с вальяжно въехавшими санями, оставив Штефана и Влада на откуп бушевавшей метели.

 

– Думаешь, вернется еще? – почесал в затылке Штефан. – Глянулся ты ей, как мне показалось – ишь, как язвила. Со мной-то и полсловечка не перемолвилась…

 

– Вернется… с новыми санями, небось, – хмыкнул Влад, восстанавливая дыхание. – И так, пока меня вконец не заездит. Дождусь я ее, пожалуй, Штефан. Особенная она девица – не припомню, чтоб от какой мне еще так доставалось!

 

Штефан открыл было рот, чтобы высказать все, что он думает о подобного рода девицах, как, атакованные метелью с новыми силами, ворота вдруг поддались, распахнувшись настежь, и, в просоленном снегом платке, она показалась снова – девица, имени которой они так и не успели узнать.

 

– Меня Катариной зовут, – упорно не замечая Штефана, она стрельнула на Влада глазами из-под платка, синими, как прояснившееся после метели небо, – чтоб не подумал, господин благородный, что я невежа, раз из простых… – сделав какое-то подобие книксена, она протянула Владу ладонь – свободную от меховой рукавицы, по-крестьянски широкую, с огрубелой, мозолистой кожей. – А тебя? Влад? Красивое имя, подстать… такому, как ты. Скажи, а если еще чего попрошу сделать – выполнишь просьбу?

 

– Да ради тебя – что угодно, красавица! – осклабился Влад. – Хоть с десяток саней!

 

– Если бы сани… – Катарина тяжко вздохнула, будто бы невзначай схватив Влада под руку. – Тут один… проныра гобелен мне в долг соткать заказал. Я ж ткачихой работаю, в гильдии городской состою, все честь по чести. А заказов у меня той порой мало было – ну, я и взялась, хоть так обычно не делаю. Соткала, отдала свою работу, доволен заказчик мой… а денег все не несет и не несет. Я его и совестила, и просила – впустую все, смеется, мол, в суд иди жалуйся, в совет городской… А у него там родня пригрелась, и идти мне туда – толку никакого. Вот я и подумала – может, поговоришь с моим должником, как у вас там благородные разговаривают… меч-то у тебя внушительный в ножнах болтается!

 

Влад подкрутил усы.

 

– Да ты меня прямо в заплечных дел мастера сходу прочишь, – подмигнул он, приобнимая Катарину за талию, – как бы гильдия палачей протест свой городскому совету не предъявила – мол, явились тут всякие пришлые, хлеб наш отбирать… Пойдем, покажешь мне своего лиходея. Уж я с ним поговорю, как положено, все твое золото до единой монетки из него вытрясу! Штефан, ты с нами?

 

– Куда уж деваться – с вами, конечно же, – буркнул Штефан, словив щекой оплеуху колючего ветра. – Смотри, Влад, в опасное дело ввязываешься – не знаем мы здесь никого…

 

– Так уж и не знаете! – приподнявшись на цыпочки, Катарина вдруг обвила шею Влада своими руками, не помедлив, прильнула к губам его в долгом, прерывистом поцелуе. – Это тебе за тяжелые санки. А если с прохиндея того мои денежки спросишь… получишь и то, что от девицы тебе завсегда получить надобно, – потупившись в землю, договорила она. – А я своему слову хозяйка.

 

…Штефан припомнил ее слова, когда, склоняя головы перед упрямистым ветром, они дошли до таверны, притулившейся боком на задворках одной из извивисто-узких улочек Брашова. Распахнув видавшие виды деревянные двери, они вошли вовнутрь – в душную, безметельную полутьму, полную гомона голосов и стука кружек о лавки.

 

– Хозяина своего позови, – коротко распорядилась Катарина подбежавшей служанке. – Вот у этого господина, – она кивнула на Влада, – разговор к нему есть.

 

Хозяин явился без промедления, выплыл из винными парами пропитанного полумрака – низенький, кривоногий толстяк, едва ль по плечо Владу, елейно улыбаясь, уставился в гневное лицо его.

 

– Чего господин изволит? Вина? Жаркого?

 

– Хочу, чтоб вы деньги вернули, любезнейший, вот этой особе, – выдвинув из-за спины Катарину, Влад, будто бы невзначай, взялся за меч. – А то некрасиво как-то выходит – работа сделана, а деньги в срок не уплачены. Это ж грабеж среди бела дня, любезнейший. А с грабителями у меня беседа короткая.

 

– Тю-тю-тю! – замахав руками, хозяин попятился, едва не опрокинув лавку позади себя. – Вы не так поняли меня, фройляйн Катарина… Я не сказал, что не отдам вам деньги совсем, я сказал – отдам, когда будут деньги… а вот на этой неделе они как раз и появились, торговля хорошая… я все ждал-ждал, когда вы придете… а вот вы и пришли! Эй, Марта, неси-ка выручку сегодняшнюю!

 

…Штефан смотрел, как, звонко-блестящие, одна за другой покидают монетки засаленный кошель должника, чтобы, с тем же заливисто-тонким звоном – опуститься в кошель Катарины, бархатный, ярко-синего цвета, в тон глаз ее. Как, под руку с Владом, она разворачивается, чтобы уйти… и некто в столь же ярко-синем плаще преграждает им путь.

 

– И кто эт-то такой отчаянный пришел п-порядок в Брашове наводить? – покачнувшись, владелец оглушающе-синего ухватился за соседнюю лавку, и Штефан с облегчением понял, что тот пьян, мертвецки, до полубесчувствия, пьян, и потому противник из него сейчас никакой. – Деньги треб-бовать… у честных людей, раздавая своим пот-таскушкам? П-правильно я говорю? – обернулся он к ужинающим за столами, замолчавшим – в предвкушении скорой драки. – У… управы нет на таких, как т-ты!

 

– Влад, пойдем отсюда! – беспокойно заметавшись глазами, Катарина потянула Влада за рукав. – Незачем тебе в ссору ввязываться, деньги забрали – и пойдем!

 

– Нет уж, – отстранив ее руку, Влад шагнул к заступавшему путь, приблизив лицо вплотную к его лицу – красному от винных паров, с осовелыми, мелко моргающими глазами. – Вы сейчас извинитесь, любезнейший, за то, что посмели обозвать потаскухою эту почтенную фройляйн. И тогда, возможно, вы уйдете отсюда живым и практически невредимым.

 

– И не п-подумаю извиняться! – прижатый к скамье стальною хваткою Влада, пьянчуга вдруг вывернулся, обретя несвойственную его положению резвость. – З-защищайся!

 

Дальнейшее вспоминалось Штефану смутно – меч, змеею выметнувшийся из-под синих складок плаща, и ответный удар меча – навстречу удару. Крик Катарины – и кровь, ярко-алою лужей на вызывающе-синем…

 

А потом дверь таверны распахнулась – приглашенною стражей, и Штефану сделалось не до воспоминаний.

 

***

 

В ратуше пахло пылью и плесневелой бумагой. Унынье навевающий запах – Штефану виделись секретари городского суда, худосочные юноши с бледными лицами в темных одеждах, что, сгорбившись за столами, скрипели перьями, изливая в бумагу чернильную кровь, и от этого монотонного скрипа хотелось зевать. Вз-з! – в чернильницу одного из них приземлилась большая серо-зеленая муха, забила отчаянно крыльями, увязая в болотной трясине чернил. Шлеп! – подцепив на перо мушиное крылышко, секретарь впечатал муху в бумагу, жирной, разлапистой точкой в конце документа, присыпал песком, разлетевшимся в воздухе, точно слежалая пыль. Шр-р…

 

Штефан чихнул, выгоняя из мыслей неуместно смешные картины. Он был один в тусклым, свечным светом залитой комнате, стоял против высокого резного стола с выдающимся в сторону креслом, за коим сидел, развалясь, глава городского совета, крутил в руках сложенный надвое лист бумаги, испытующе смотрел на Штефана.

 

– Только из уважения к вашему покойному отцу, молодой человек, – наконец, со вздохом произнес он, протягивая листок Штефану. – Богдан был моим другом, и сделал в свое время немалое для меня… наверно, пришло время и мне долги отдавать. Читайте, юноша.

 

Штефан впился глазами в бумагу. То, что читал он, написанное всем понятной латиницей, повергало его во все большее недоумение, кое он не замедлил выказать главе городского совета.

 

– К-какое «отправиться в поход против воеводы Владислауса»? Какое «противопоставить себя вашей воле»?! Влад… он никаких походов ни против кого не замышлял, он просто со мною шел, меня охраняя, один! И войска-то у него нету! С чего вы взяли, что он опасен? Что… что за чушь вы наплели Хуньяди про моего друга в этом письме?!

 

– Поосторожнее в выражениях, юноша! – упреждающе подняв палец, глава городского совета заерзал в кресле. – Это дела политические, вас не касаемые. А в общем и целом – ничего, сверх того, что произошло, не написал я в письме Яношу Хуньяди, милостивому покровителю и защитнику Брашова. Что задержан нами убийца почтенного брашовского дворянина, затеявший пьяную драку в питейном заведенье, нанесший ущерб…

 

– Да не так все совсем было, тот первый начал!

 

– …нанесший ущерб таверне брашовской в виде сломанных стульев и побитой посуды, – невозмутимо продолжил глава городского совета, – Влад, сын покойного Дракула воеводы. И испрашиваем мы решения у патрона нашего – как с этим возмутителем спокойствия нам поступить? На время ожиданья ответа определив его в тюрьму городскую. Что же неправильного в нашем письме, несправедливого в нашем решенье?

 

«Да после таких оговоров Хуньяди прикажет казнить Влада, казнить, не раздумывая… либо держать взаперти, на случай, если он чем-то понадобится Хуньяди… а вы говорите мне о справедливости, господин глава городского совета… – молнией пронеслось в голове у Штефана, – нужно что-то сделать, прямо сейчас, пока он письмо не отправил…»

 

– Золото, – хрипло произнес он. – Уезжая из Молдавии, я взял с собой достаточно золота, столько, чтобы жить, ни в чем не нуждаясь, долгие годы. Я готов пополнить своими деньгами городскую казну, если вы отпустите Влада. В тот же день. Я обещаю вам это, господин глава…

 

– Эх, юноша-юноша… Неужели вы думаете меня подкупить? – скрестив на груди руки, глава городского совета в упор посмотрел на Штефана. – Брашову не нужно золото. Брашов и без того богат. Брашову нужна справедливость, которую даст нам решенье регента престола венгерского. Не шутите так больше со мной, я ведь могу и всерьез отнестись к вашей шутке.

 

Штефан прикрыл глаза. Мысли бились увязающей в чернильнице мухой, и Штефан тщетно пытался поддеть их наточенным пером рассуждений, понять, как же действовать дальше, что говорить, о чем умолять…

 

– А ведь я этого дворянина убил, – вдруг произнес он, встряхиваясь, точно после забытья, – Влад здесь не причем.

 

– Так, – задумчиво постучал по столу длинными бледными пальцами глава городского совета. – Так-так-так. Очень интересно. Продолжайте, юноша.

 

– Подошел сбоку, и мечом заколол, пока он другу моему гнусности всякие нес, – врал вдохновенно Штефан. – Вот так – раз и все! – он сделал выпад рукою против кресла главы. – Кровищи сразу – как из зарезанного борова, дворянин завалился на бок, в таверне орут: «Убивец! Вяжите его!», тут же стража городская вбегает – кого, мол, вязать? А мы с Владом… похожи, вот на него свидетели и указали, не разобравшись…

 

От кресла главы донеслись странные кхеркающие звуки. Штефан поднял глаза – глава городского совета смеялся, хватаясь за тощий живот, укутанный в судейскую мантию, на узком, морщинами прорезанном лбу его проступили бисеринки мелкого пота.

 

– Похожие… кха-ха-ха… Да вы уморить меня совсем собрались, юноша, всеми этими несуразицами. Только из уважения к вашему покойному отцу – идите отсюда с богом. Не будь вы сыном Богдана – сидеть вам в соседней камере с вашим беспутным дружком, за лжесвидетельство перед властью брашовской… похожи… кхе-кхе…

 

…Штефан плохо помнил дорогу обратно – по выбеленным пургою мерзлым вечерним улицам, под черным небом, накрапывающим снежинками за воротник. Добредя до каморки своей в постоялом дворе, он разжег свечу и долго сидел, вперившись взглядом в ослепительно-желтое пламя.

 

Короткий сон принес ему лишь беспокойствие. В этом сне – он видел огонь, охвативший брашовские стены, и себя, с войском великим стоящего под ними, и Влада – по правую руку его, в одеждах начальника войска. И в пламени испепеляющем плавились островерхие крыши, и с печальным треском осыпались башни брашовской ратуши, и рухнули стальные ворота Брашова, и в пепел обратился ненавистный ему купеческий град.

 

Штефан проснулся – злой и исполненный решимости действовать. Истребовав бумагу с пером и чернила, он сел и писал, до самого утра, до бледной полоски зари, прокравшейся сквозь закрытые ставни – о верности клятве вассальной, данной отцом его престолу венгерскому, о непомышлении Владом никоих злодейств в отношенье престола сего, о том, что ручается головою за Владову невиновность… и об османах, чье войско копило силы свои для битв против стран христианских.

 

«И будет союзником Влад вам в этой войне, если дадите вы свободу ему, выпустив из тюремных застенков высочайшим соизволением», – закончил он письмо к Хуньяди, чувствуя наконец-то спокойствие на душе – белое, как свежевыпавший снег за окном его, песком присыпавший черные письмена брашовских улиц.

 

3

 

Двадцать восьмая весна его осталась в памяти щебетом птиц, солнцем, пекущим непокрытую голову Штефана, и черными, зимой оголенными полями с проклевывающейся щетиной травы. Он ехал и ехал, по нескончаемо долгому валашскому тракту, мимо крытых соломою хат и овечьих кучерявых отар, мимо стен городов валашских и скрипучих крестьянских телег, подающихся в стороны перед конем его. И ветер гнал по небу белые стада облаков, свистел в ушах звонкой пастушеской дудкой, и, разгорячая коня, Штефан мчался вперед, ощущая себя в этот миг легким, точно белое облако, и свободным, как ветер.

 

Когда, разморенное дневною усталостью, солнце село за горизонт, погружая поля в темноту, тракт, вильнув под горку, вывел Штефана к обороненным плетеными частоколами хатам. Штефан спешился у ближайшей из них, взяв коня за поводья; стукнул в низкую дверь, отозвавшуюся жалостным скрипом стараньям его.

 

– Эй, хозяева! Есть кто живой?

 

– Да пока что не померли, милостью божьей… – сгорбленный, как корявое дерево, с лицом, вспаханным морщинами, подобно древесной коре, крестьянин стоял перед Штефаном, мял в руках кудлатую шапку. – Чего хочешь-то, человек добрый?

 

Штефану хотелось уснуть и видеть долгие сны – о дороге, которая когда-нибудь приходит к концу, и весенне-бешеном солнце, об улыбках белозубых валашских красавиц и ветре, вплетающем пальцы свои в их черные косы.

 

– Сколько еще ехать до Тырговиште?

 

– Да с полночи пути будет, мил человек, – пожевал губами крестьянин, – лошадь-то у тебя, смотрю, притомленная. Может, заночуешь у нас, дашь себе отдыху? – взгляд его, не по-старчески цепкий, метнулся к кошелю на поясе Штефана и снова уставился в пол. – Старуха молочка бы тебе в крынке вынесла…

 

…Это осталось в памяти, зацепилось, корнями проросло на долгие годы спустя – пригоршня монет в крестьянской ладони и парное, с пенкою, молоко в разлапистой крынке, облачно-белым привкусом под языком. Тьмой прокопченный потолок крестьянской хаты – и перины, мягкие, невесомо-воздушные, как облака, подхватившие Штефана в сон, стоило ему лишь коснуться их…

 

Он открыл глаза от разогнавшего дрему петушиного крика. Солнцем вытканные дорожки бежали по полу – от ткацких станков, неустанно трудящихся там, в поднебесье, и блеяли козы за стенкою, и, мурлыкая, грелся в ногах распушившийся кот.

 

Спихнув кота на пол, Штефан приподнялся на перинах – навстречу скрипнувшей двери.

 

– Коня мы тебе почистили, задали овса, – будто продолжая вчерашнюю речь, пробубнил от порога крестьянин, – тоже ведь тварь божья, ухода просит… А скажи-ка мне, мил человек, – внезапно прищурившись, он уставился взглядом напрямую в глаза Штефану, – война опять обещается, верно? То-то вы все, знатно одетые, в Тырговиште зачастили, к новому нашему господарю. Я войну страсть как не люблю – у меня трое сыновей на ней сгинуло, а четвертый вернулся, войною обкусанный, но в хозяйстве с тех пор бесполезен – правая рука саблею посечена и больше не гнется, а левой рукой – много ли мужик наработает? Так вот, скажи мне, старому – ждать ли нам новой войны?

 

Штефан почувствовал, как щеки его зарумянились яблочной краской стыда. «Если б я мог соврать тебе, старик – я бы сейчас соврал, успокоив, сказав, что ветром носимые слухи не всегда бывают верны, что в Тырговиште – я еду гостить к своему близкому другу, и меч мой за поясом – лишь для защиты моей от дорожных грабителей. И что не мечтаю я денно и нощно вернуть отобранный у меня молдавский престол, а желаю жить жизнью мирной – женившись на одной из валашских боярышень, и долга своего более не перед кем не неся, кроме как перед семьею своей… но это все будет ложью, старик, и ты это знаешь, и знаю я сам».

 

– Ждать, – отворачивая взгляд в сторону, произнес он. – Война – зверюга ненасытная, пока люди живы – не закончиться ей, вечно мясо людское кидать ей в голодную пасть…

 

…Если бы можно было – стереть из памяти липкий стыд этих сказанных слов и солнцем прокаленную тишину, наступившую после, оставляя себе лишь белые облака над соломенной крышей, да ветер, свистящий через плечо лихим, разбойничьим посвистом… но память не спрашивает согласья, не даст забыть то, что не должно быть забыто. Въезжая под арку ворот тырговиштских, Штефан помнил, камнями перекатывал под языком несказанные им слова, и те, что он все же решился высказать вслух, а потом – пустынная улица перед глазами его вдруг ударила отголосками звонких копыт, ветром выметнула по мостовой бледно-серую тень. Вынесшийся из переулка всадник в роскошных одеждах приостановил коня, подъезжая к Штефану, окликнул, не скрывая восторга:

 

– Братишка! Я и не ждал, что ты так быстро приедешь, весенние пути – они скорости не способствуют. А что такой смурной-то? Не рад меня видеть?

 

Влад был все тот же, ничуть не изменившийся за годы, проведенные им в отдаленье от Штефана – годы скитаний по землям молдавским и трансильванским, что не придали благодушия колючему взгляду его, не сделали мягче – голос, привычный более к речам ожесточенным.

 

– Влад! – Штефан протянул ему руку, испробуя крепость рукопожатия. – Ты и представить не можешь, как радует меня наша встреча… А что до настроения моего… так настроение – вещь переменчивая, особенно в погоду весеннюю. Рад видеть тебя в добром здравии, брат мой, и крепко сидящим на троне отцовском.

 

Влад расхохотался, хлопнул свободной рукою Штефана по плечу.

 

– Пришло время и тебе трон свой вернуть, братишка. Многие бояре молдавские сейчас на твоей стороне, преданные люди постарались… – принизив голос, произнес он, – а с теми, кто еще на стороне Петра Арона – справится наше войско, людей в нем набралось предостаточно.

 

Штефан качнул головой, прогоняя из памяти видение калечного крестьянского сына. «Я не виновен в твоих страданьях, бедняга. Это ж – закон человеческий, не я – так Влад бы войною людей повел, не Влад – так король венгерский… Нет этому конца и начала… если бы мог я все это остановить, заняв трон господарский, державу свою оградить от набегов осман и поляков… Но не во власти это моей, а, скорее – во власти божьей, изменить природу людскую, сделав род человечий менее кровожадным».

 

И Штефан знал, что задуманное несбыточно, и потому – продолжаться войне.

 

***

 

Речная вода отдавала застоявшейся тиной. Ветром колеблемым частоколом, качались перед глазами сочные камыши, то тут, то там подавали голос речные лягушки. Губами тянущийся к кромке воды, конь переступил с ноги на ногу, разминаясь – и под копытом чавкнуло влагой, отозвалось в камышах возмущенным утиным кряканьем. Штефан раздраженно дернул поводьями.

 

– Терпение, – привстав в стременах по правую руку его, Влад вглядывался в противоположный берег, покрытый густым перелеском. – Войско Петра Арона уже на подходе – крадется вдоль Сирета, точно осторожная мышь, не упуская из виду войско наше. И нужно лишь подождать, когда к броду оно подойдет, чтобы атаковать его было сподручнее. А там… – он хлопнул рукой по щеке, прибивая доставучего комара, – а там и отряд Молдовена его с бока ударит, и мы уж после, Сирет миновав, довершим начатое.

 

Штефан перевел взгляд – на мутные, густою тиной покрытые воды Сирета, в зеленых брызгах кувшиночных листьев. Ему представились девы воды, белогрудые речные русалки, что манят рассыпчатым смехом неосторожных путников на берегах, чешут длинные косы, присев на речные коряги, свесив в воду чешуйчатые хвосты, и река отражает их бледные навьи лица. Он роняет поводья, и, спешившись – приходит на зов, бредет, по колено в зеленой воде, слепо вытянув руки, подчиняясь русалочьим голосам, и река обнимает его ледяными ладонями волн, гладит холодом, выстуживая до русалочье-мертвенной бледности… а потом голос Влада выдергивает его из небытия, и русалий морок спадает.

 

– Заснул ты там, что ли, братишка? Время к атаке настало, теснит Петра Арона Молдовенова конница. Пора и нам в бой выступать. Вперед!

 

Копытами взбивая ил, кони двинулись вброд – туда, где, за зеленью расплескавшимся перелеском, шел бой между отрядом Молдовена и Ароновой армией, где молниями весенней грозы рассекали воздух стальные клинки, и красным пятнала кровь серую прибрежную глину. Штефан оказался в гуще схватки, сам не заметив того – влетел, размахивая мечом, отбивающим рвущиеся к горлу его чужие клинки, искал глазами врага своего – Петра Арона.

 

– Жди смерти своей, подлый братоубийца!

 

Приземистую, мешковатую фигуру Петра Арона он засек взглядом невдалеке, и едва не завыл от отчаяния – окруженный плотным кольцом дружинников, Арон отступал, позорно бежал с поля боя, уводя за собою войско, увязшее в цепких силках Владом расставленной западни, оставляя Владу обозы, как боевые трофеи, и копытами втоптанные в грязь знамена свои.

 

– Трус! – задыхаясь, выкрикнул Штефан, и, подхваченные ветром, слова его далеко разнеслись над сиретской водой. – Трус и подлец, способный сражаться лишь с безоружными… Вернись и прими бой, как подобает мужчине!

 

– Он не вернется, – насмешливо обронил Влад, поодаль скачущий – на тиной и кровью покрытом, хрипящем вороном скакуне. – Бежит сейчас к романским вратам, только пятки сверкают, молитву шепчет, чтобы мы его не догнали, небось.

 

– А мы – догоним? – с надеждой выдохнул Штефан. – Не дадим негодяю укрыться за крепкими стенами Романа?

 

– А зачем догонять-то сейчас, силы воинов понапрасну тратить? – изумленно вскинулся Влад. – Обозы свои этот дуралей бросил, а значит – осады Арону в Романе против нас не сдержать. Бегство ему теперь одно остается – до самых молдавских границ. А нам останется – только гнать врага, точно гончими зайца, а потом… обещаю тебе не трогать его, Штефан. Знаю, жаждешь ты прирезать Петра Арона собственноручно, и я не стану лишать тебя этого маленького удовольствия, брат, – он подмигнул Штефану, сделавшись на миг так непривычно веселым, а потом – на лицо его вновь легла хмурая тень. – Жаль, что самому мне не всех врагов своих заслуженной казни предать получилось. Скосила чума Хуньяди под белградскими стенами, да и Владислава Ласло, убийцу отца моего, ставленника венгерского – не мой клинок в бою поразил… Ну да ладно, что было – то было, на все воля божья.

 

И черный когтистый орел расправлял свои крылья на знамени за Владовою спиною, сжимая в клюве позолоченный крест, подобный карающему мечу, и огненным полыхало закатное солнце напротив орлиного клюва, и бледным серпом – вставала луна. Штефан обернулся – к собственным знаменам его, увенчанным турьею головой, упрямо-рогатой, звезду наступающей ночи хоронящей между рогов своих.

 

«Валашский орел и бык земель молдавских… В союзе этом покорны нам будут любые враги, – подумалось Штефану, – и никакие силы нас не заставят пойти друг против друга, хоть в малой мере друг другу навредить».

 

И Штефану не хотелось верить, что может случиться иначе.

 

4

 

Тридцать третье лето жизни его запомнилось Штефану желтыми, солнцем иссушенными травами и оглушающей, беспощадной жарой. Раскаленно-белое небо над головою, дымящееся облаками, звоном отдающие камни под копытами его жеребца небесно-белого цвета… Штефан перевел взгляд на килийские стены – каменной, неодолимой преградою вставшие между Дунаем и крепостью, ощетинившиеся пушками стены – как османским галерам, подбиравшимся к ним с воды, равно как и молдавским полкам его.

 

«Крепкий орешек – Килия, разгрызть его будет непросто. Мехмед на нем зубы свои обломал… да мы позубастее Мехмеда будем, – отчего-то развеселясь, подумал Штефан. – Недолго тебе, Килия, оставаться под рукою Матьяша, пришло время хозяина своего поменять».

 

Это был благоприятнейший час для атаки, иного такого же часа могло не случиться годы и годы спустя, и все же – одно не давало Штефану покоя, язвило душу, точно острым камушком, затесавшимся в сапоге – мысли о Владе, коему немалой подмогой была эта твердыня в войне, что затеял он волей Матьяша.

 

«Сам виноват, глупый сумасбродец! – Штефан почувствовал, как закипает гнев на душе его, измученной уколами совести. – Это безумие, брат, подлинное, чистейшей воды безумие – все то, что творишь ты сейчас, обнадеженный словами о помощи, что обещает тебе венгерский престол. Не получил ты ее до сих пор, и не получишь – от лживого короля, привыкшего разбрасывать обещания, словно дорожную пыль под сапогом…»

 

Черная, полуденным солнцем сплющенная, тень у копыт белоснежного жеребца его вдруг шевельнулась, точно тронутая легчайшим бризом, и Штефан – словно бы раздвоился в единый миг, словно бы часть его – отделилась от него самого, вошла в силуэт его, темным распластанный на песке, и, комарино-тонкий, зудящий до раздражения голос спросил у Штефана: «А ты? Ты почему не оказал помощь брату своему? Почему не встал с ним плечом к плечу в безнадежной борьбе, чтобы одолеть врага вместе, либо же – вместе погибнуть?»

 

– Потому что я не хочу умирать во имя его безрассудства, – пробормотал Штефан собственной тени. – Потому что страна моя не настолько сильна, и не настолько крепка еще власть государственная…

 

«Да-а? – глумливо пискнул голос. – Да неужели? А у брата твоего, можно подумать, страна силой и крепостью пышет. Османскими войсками пожженная, с потравленной водою в колодцах…»

 

– Это не моя вина! Пусть бы платил дань султану и дальше – никто бы страну его не выжигал! – яростно зашептал Штефан. – Сам виноват – польстился на посулы Матьяша, крестовый поход объявившего. Крестовый поход против кого? Против могущественнейшего, неодолимейшего из врагов христианских!

 

«Может, и не был бы он столь неодолимым, если б все государи христианские были такими, как Влад? – ехидно парировал голос. – Если бы, позабыв о слабостях государств своих и о собственных слабостях – выдвинулись на войну против зверя лютейшего, а не сидели бы, каждый в пределах своих, о том лишь думая, как бы соседа своего половчей уязвить? Крепостишку там отобрать, например…»

 

– Хватит! Килия испокон веков была под властью молдавской, пока венгерская корона не отняла! – вперившись взглядом в тень, прошипел Штефан. – Я имею право поступать так, как поступаю сейчас!

 

«Конечно, имеешь, – успокоительно хмыкнул голос, – вот только почему именно сейчас, когда так важна Владу эта твердыня, отважно стоящая против осман, поставки продовольствия войску их перекрывающая? Значит, как выгодно тебе стало, так ты и против брата пошел? Эх, Штефан-Штефан, торгашеская душа твоя».

 

Голос затих, замолчал, развеявшись в прохладою тянущих, налетевших с Дуная ветровых порывах, и все так же плавило небо раскаленное солнце, и белым – устремлялись ввысь неприступные килийские стены.

 

– К атаке, – сухо произнес Штефан, оборачиваясь к войску за его спиною. – Испробуем на прочность скорлупу ореха сего, кажущегося настолько твердым!

 

И пушки заговорили – сердитыми, грохочущими голосами, выплевывая ядра в дымящиеся небеса, и басом – ответили им килийские пушки. Точно волны морские, ударилось в стены Килии Штефаново войско, и стены выстояли, загудев, раз, и другой, и последующие.

 

…Этот день вошел в память Штефану потом, заливающим лоб его, и колючими стрелами солнца, бьющими прямо в глаза. Громом пушек, призывавших грозу на уставшие от жара поля близ Дуная, и травой – красно-рыжей от крови, пропитавшей подножие Килии. Черными, распластавшимися тенями в траве – и жгучей болью в ноге, острым, комариным укусом, там, где, зажатая стременем, прикасалась нога к его белоснежному конскому крупу.

 

«Словно меткой своею пометила… проклятая Килия!» – скривившись от дергающей боли, Штефан перегнулся в седле, наблюдая, как тоненькой красною струйкой сбегает кровь его по вздымающимся и опадающим конским бокам, как, сделавшийся вмиг чугунно-тяжелым, набухает сапог. Выругавшись, он рванул рукою стрелу, подцепив за оперенье, и, обиженно тренькнув, стрела разломилась в пальцах его, оставляя в ране острый обломок.

 

– Крепким оказался орешек, сходу и не разбить скорлупу… Ничего, его время настанет, не летом – так зимой одолеем, – вырвалось у Штефана так, словно он видел уже, сквозь неразличимые впереди годы – ледяными торосами скованные воды Дуная, белые от инея килийские стены над ними, и войско свое, вновь идущее на приступ стен этих, куда как более многочисленное и лучше вооруженное войско…

 

А потом – ватной подушкою накатившая слабость толкнула в затылок, ярко-алою вспышкой шибанула в виски, и Штефан едва удержался в седле, забывая – отдаленно пригрезившееся ему.

 

5

 

Его сорок четвертая осень ложилась на память крупяно-белым, тающим в воздухе снегом близкой зимы. Воротами, распахнутыми навстречу летящему снегу, встретила Штефана Дымбовица, и, озирая взглядом окрест, он въехал за крепостные стены, и войско его втекло вслед за ним.

 

– Ушел Раду. Сбежал, углядев силы превосходящие, – разгоняя дыханьем снежинки, буркнул едущий поодаль Лайота, чей гладко-лощеный вороной жеребец статями своими словно соперничал со Штефановым жеребцом. – Что ж, тем лучше для нас – меньше войска в битве потратим. А оно нам еще пригодится…

 

Штефан поморщился.

 

– Тебе пригодится, Лайота. Не думай, что вечно я буду способствовать тут в борьбе за престол господарский – забот у меня и без того предостаточно, – коротко дернув поводьями, он направил коня к крепостному крыльцу. – Помог, потому что с Раду у меня личные счеты…

 

Он посмурнел лицом, вспоминая, язвящими душу осколками перебирая в мыслях – черные, будто углем вычерченные ветки деревьев и летящий наискось снег, ветер, пробирающий даже сквозь плотный кафтан, и письмо на ладонях его, в темных кляксах от поплывших снежинок. «Почему не пришел ты за подмогой ко мне, Влад, почему обратился к Матьяшу? Неужели сей лживый лис показался тебе более достойным доверия, брат мой?.. Почему узнал я обо всем только сейчас, когда кинул тебя в темницу Матьяш вместо обещанной помощи, когда нет у меня возможности уже что-то исправить?..» И – с памятью приходящая ясность ответов на все вопросы его, на все отчаянные «почему»…

 

– Раду – трус и слабак, и воитель из него никудышный, – спешившись у крыльца, Штефан обернулся к Лайоте, – и только султановой помощью на троне держался он все эти годы, изгнав своего брата за пределы страны и сделавшись в одночасье ее полноправным владыкой. Удобный Мехмеду властитель, исправно платящий дань, набегами разорявший соседние страны… смотри, Лайота, если и ты таким же заделаешься – станешь врагом мне, как и Раду. Отступника на троне валашском не потерплю… Что встал-то? За мною пойдем, проверим, не остался ли здесь кто-нибудь.

 

Щербинами надкусанные, ступени вели Штефана все выше и выше, по кольцами взвившейся лестнице, полной стылого, осеннего полумрака и гулких шагов. Когда же, устав петлять, лестница внезапно закончилась – вросшей в стену широкой дубовою дверью, Штефан остановился, не убирая пальцев с эфеса меча.

 

– Тш-ш, там кто-то есть, – сказал он пробивающейся из-под двери полоске факельно-рыжего света. – Заходим осторожно, Лайота.

 

…Это осталось в памяти, вплетаясь в снежинками бьющий ветер за узким окном, в дрожащие отблески факела и угольно-черные потеки теней на стене – женщина, чьи взгляды, подобные ударам меча, столкнулись со взглядами Штефана, и дитя, в испуге прижавшееся к коленям ее. Камнями сияющая диадема в ее волосах – и золотом блещущее ожерелье на пышной груди. Скрип ветром закрываемой двери – и колкая, оглушительная тишина…

 

– Да это ж супруга Раду! – изумленно ахнул Лайота. – И дочка его. Надо же, как убегать торопился – семейство свое в Дымбовице забыл. Или не нужно ему больше это семейство?.. Что делать-то будешь, Штефан, со своими трофеями? Выкуп у Раду попросишь?

 

– Письмо о выкупе напишу, хотя есть у меня опасения, что не откликнется Раду, не шевельнется сердце его, – раздумчиво произнес Штефан. – Тот, кто брата родного предал во имя столь желанного им господарского трона – станет ли дорожить и иною родней?

 

Губы женщины, неотрывно вслушивающейся в слова его, дрогнули, словно пытаясь что-то сказать, но Штефан поднял ладонь, обрывая не начавшиеся речи ее.

 

– Вам незачем опасаться меня, госпожа. Я не воюю с женщинами и детьми. Как бы ни провинился передо мною супруг ваш – обиды вам я не нанесу. Лишь подлые сердцем отыгрываются на беззащитных. Я поручу вас заботам Марии Мангупской, достойной супруги моей, и ни в чем при дворе моем вы не будете знать притеснения. Пойдемте со мною без всякого страха, – он протянул руку, и изящные, тонкие пальцы легли на ладонь его, замерли, принимая рукопожатие.

 

…Помнить. Иссушенными листьями воспоминаний схоронить на всю долгую зиму, до грядущей весны, до воспрявшего к жизни солнца и зеленой травы, прорастающей под лучами его сквозь весеннюю грязь – помнить и не забывать, до последнего самого мига…

 

«Потому что только памятью живо сердце твое, – вдруг подумалось Штефану, – и ничем иным более».

 

И, подхватив женщину под руку, он шагнул с нею в черный дверной окоем.

 

***

 

Весна пришла в Сучаву сырой и промозглой, кисельно-белым туманом окутывая по утрам улочки города, холодом заставляя сжиматься – еще не раскрывшиеся на деревьях темно-зеленые почки. Тучами насупившееся небо над головою, без единого проблеска солнца, гулкие булыжники мостовой под ногами, блестящие от ночного дождя… «Словно рыбная чешуя серой, снулой рыбины, приливом выброшенной на прибрежную гальку, – отчего-то подумалось Штефану, – склизкими плавниками своими обнявшей негостеприимную землю, мутным глазом уставившуюся в небеса».

 

Он повернул коня, направляясь к центру народом запруженной площади – туда, где, ветвей лишенными древами, на высоком помосте рядами прорастали виселицы, установленные по приказу его. Штефан вперился взглядом в крайнюю из них, готовую принять в свои смертельные объятия первого из осужденных.

 

«И в этом будет моя величайшая милость, мой дар – этой проклятой весне, от которой ломит все кости, будто на дыбе, и отзываются болью давно позабытые раны. Я мог бы усадить их на колья, этих мятежных валахов, принявших сторону Раду, доставив им те же мученья, что достаются османам, попавшим мне в плен, но… весеннее чахлое солнце взывает к моему милосердию, и смерть заберет врагов моих быстрее, чем хотелось бы мне поначалу», – пронеслось в голове у Штефана, вызывая в памяти – сгустки крови на белом снеговом полотне и вознесшиеся к небу колья, мерный стук молотков палачей – и оскаленные в крике рты принимающих смерть, пьющих ядом язвящую чашу ее до последнего вздоха.

 

«И запишут мои хронисты, – все более ожесточаясь, думал он, – занесут в свои летописи о деяньях моих: «А кого захватил он живым, тех велел он сажать на колья крестообразно через пупок, всего две тысячи триста; и был занят этим два дня, а затем увел свое войско. И пошел с большой добычей и радостью в Сучаву, столицу своей страны…» И никто не станет пенять на мое жестокосердие, и не нарекут меня сатаной в человечьем обличье… как назвали тебя, брат мой, хоть не сотворил ты и десятой части того, что я сотворил. «Тогда воевода Штефан опять пошел в Мунтению и за четырнадцать дней марта почти полностью выжег эту страну. Но было слишком холодно, так что не смог он там остаться с войском и вернулся опять к себе. Но много полоненных людей привел он с собой в Сучаву, так что за один день только велел он повесить перед замком семьсот человек» – так будет сказано в летописях о вершащемся по воле моей. Так запомнят потомки меня… а что останется в памяти у людей о тебе, Влад? Какой грязью клеветы зарастет она стараниями памфлетистов врага твоего, Матьяша Корвина, коему недостаточно позорного заточения твоего в вышеградских застенках – нет, само имя твое он порочит без стыда и стесненья, публичною казнью казнит на всех площадях. Если бы мог я хоть что-то исправить… чертовы весенние сожаления о запоздалом!»

 

Словно очнувшись, Штефан продолжил смотреть – на шаткую лестницу, прислоненную к виселичной перекладине, на взбиравшегося по ней палача. На веревки, змеями обхватившие шею приговоренного, на забившиеся в воздухе ноги его, под согласные вопли толпы. 

 

– Или же… все еще не поздно? – Штефан и сам не заметил, как произнес это вслух, словно с самим собой рассуждая, словно бы возражая самому себе. – Не поздно, пока жив человек, пока дыхание его божьей волею не прервалось – никогда не поздно исправить собственные ошибки. Или хотя бы попытаться исправить, – усмехнувшись своим мыслям, продолжил он. – Кто знает, сколько жизни мне отмеряно с этой весны, сколько весен еще встречу я, сколько – зарубками останутся в памяти.

 

И, подняв голову к враз просветлевшему небу, Штефан ощутил щекою – первый солнечный луч этой странно-холодной весны, с боем вырвавшийся сквозь захватившие небеса облака, мимолетно-робкий, дающий надежду. И это показалось ему благоприятнейшим знаком.

 

6

 

Сорок пятое лето жизни Штефана – врезалось в память прокаленным жарою небом за высокими окнами и успокоительной прохладою комнат, болью вновь открывшейся раны, впившейся в ногу его, уязвляя до самой кости, и сизыми, тяжелобрюхими мухами, что кружились над головой с надсадным гудением, залетая в окно.

 

Штефан откинулся в кресле, досадливо отбиваясь ладонью от жужжания над щекою своей. «Как над умирающим роятся… отвратные божьи твари! – мелькнуло в мыслях черной мушиною точкой, сбивая с четко выверенных рассуждений, кои он старался излить на бумагу, невзирая на рвущие боли в ноге. – Эк же меня прихватило… проклятая Килия, да провались она в ад!»

 

Ему отчего-то представилось – надменное, искривленное в усмешке лицо венгерского короля, глумящегося над несчастьем его. Укутанный в красную, кровавого цвета мантию, Матьяш Корвин стоял на балконе дворца, поражающего роскошеством и красотой, позируя придворному живописцу, изображавшему монаршую персону на фоне килийских башен. «Этот Штефан, грубый восточный сосед наш, – с ленцой протянул Матьяш, отпивая вина – из поднесенного спешно изящного кубка, – этот недостойный, осмелившийся бросить нам вызов, оскорбивший достоинство наше, назвав нас ребенком на троне державном, играющимся с властью, словно с новой игрушкой… О, мы заставим его трижды жалеть о сказанном! Мы объявляем войну!» И виденье исчезло, осыпавшись прахом, сменившись видением новым – пылающих городских улиц, наполненных звоном мечей и хрипами умирающих, под белым месяцем, проплывающим важно над покатыми крышами, над кровью залитой городской мостовой. «Этот Штефан… – захныкал Матьяш, и лицо его, искаженное гримасою боли, было поднято к ночным небесам, просветлевшим от великих пожарищ, с месяцем, спрятавшимся в дыму. – Он осмелился ранить нас… ах, переживем ли мы это недостойное поражение!» И, поднятый слугами на еловых носилках, он сгинул в сером дыму, стеная о невыносимом своем оскорблении, что доставляло Штефану сильнейшую радость.

 

– Сущий ребенок, – пожал он плечами, мыслями возвращаясь к письму, – капризный и злой, как все дети, желаниям которых умудренные опытом взрослые не спешат потакать. Достаточно подыграть такому, предложив игрушку новую, взамен отобранной у него – и он готов будет пойти на уступки. Конечно же, если будет игрушка эта достаточно интересной пытливому уму его королевского величества… Пиши, – обратился он к замершему в ожидании секретарю, чья рука тотчас же суетливо метнулась к чернильнице. – «И угроза османская, нависшая ныне над всем христианским миром, требует незамедлительных действий. Позабудем же старые распри, дабы объединиться нам вместе против османских полчищ, крестовым походом выступив, единою дружною армией…»

 

Он перевел дыхание, отвлекаясь от мыслей – яростной болью в ступне, что, словно расплавленным сургучом, жгла ногу его, выгоняя прочь все иные помышления, оставляя в памяти лишь ярко-красные вспышки перед глазами, точно пушечные ядра, взрывавшиеся в голове Штефана. Он стиснул зубы, пережидая мучительнейшую из накативших атак.

 

– Пиши, – выдохнул он наконец, когда, вдоволь натешившись с раной, боль отступила, притихнув, набирая силы – для новых изнурительно-жестоких боев. – «И будет союзником Влад вам в этой войне, если дадите вы свободу ему, выпустив из тюремных застенков высочайшим соизволением».

 

Закончив письмо к Матьяшу, он долго сидел, всматриваясь неотрывно – в облаками тронутое небо за высоким окном, ощущая вдруг почти позабытое им спокойствие на душе – белое, как солнечнобокие облака, пушинками из ангельских крыльев проплывающие над грешной землею. И ничто не могло более потревожить этот покой.

 

7

 

Его сорок седьмая осень оставалась в памяти желтизной умирающих листьев и поблекшей, дождями размытою синевою далекого неба, под белым саваном наплывающих облаков. Сочное, краснобокое яблоко минувшего лета дозревало на ветке, чтобы, в природой положенный срок – покрыться темными гнильными пятнами, быть погребенным опавшей осенней листвою, оплаканным холодною моросью туч. И не было причины роптать на заведенный порядок вещей, но душу Штефана иссушало ноющее недовольство.

 

– У смерти – привкус гнилого яблока, – пробормотал он, отставляя в сторону поднесенное блюдо с плодами молдавских садов – ярко-красными до перезрелости, с чуть ощутимой гнильцой. – Все мы – прах на ладони божьей, и прахом в землю уйдем, как минует время…

 

Память лета, жаркого, короткоспелого, не давала ему покоя, вызывая перед глазами снова и снова – долину, белую от костей тех, кто, веря в победу, шел вслед за Штефаном, и испепеляющее солнце над ней, мертвенным огнем горящее солнце.

 

– Их было больше, много больше, чем молдаван, но все же – мы устояли, хоть и превеликой ценой… И много скорби теперь в господарстве моем, много больше, чем может вынести эта земля… – Штефан обернулся, на скрип распахнувшейся двери, на тихие, едва различимые шаги.

 

…Лицо супруги его с каждым прожитым днем словно теряло последнюю живость; невидимой хвори, пившей ее без остатка, не обнаруживал ни один из лекарей, приглашаемых Штефаном с того самого дня, как, разродившись наследниками его, она, прометавшись с неделю в горячечной лихорадке, поднялась с одра болезни притихшей и бледной, и яркость румянца больше не возвращалась на щеки ее.

 

– Все скоро закончится, Штефан, – оголяя белоснежные зубы в слабом подобии улыбки, сказала она. – Молдова падет, как пали Мангуп и Константинополь. Все – прах, все – бессмысленно. Позволь мне отдалиться от тебя в святую обитель, эти стены, – она обвела окрест истонченной рукою, – давят меня. Целыми днями я слышу горестный плач овдовевших. Одетые в черное, они идут ко мне за словами утешения… а что я могу сказать им, кроме как «крепитесь, грядут времена еще более суровые»? Твоя страна разорена, в твоих войсках не осталось более крепости, и в помощи тебе отказали иные христианнейшие государи…

 

– Я не из тех, кто складывает оружие, – мрачно откликнулся Штефан, – я из тех, кто идет до конца. И опорой должна быть ты мне на этом пути, данная богом супруга. В твоих жилах течет кровь императоров некогда великой Ромеи… как можешь ты оставить меня в столь нелегкое время? Помни – Константинополь стоял до последнего, и умиравшие на стенах его не вели речь о бессмысленности бытия.

 

– В моих жилах давно уже течет дождевая вода вместо согревающей крови, – зябко поежившись, Мария Мангупская обвила руками шею его, словно пытаясь взять себе хоть толику недостающего ее телу тепла, – я скоро умру, и буду похоронена в красивейшем из монастырских склепов, что так милы моему сердцу уже сейчас. И это будет зимою, когда скует землю сильнейший мороз… – произнесла она точно в забытье. – Опору ищи себе, если желаешь, в ком-то другом… Дочка Раду, этот юный цветок, распускающийся у тебя на глазах – как она на тебя смотрит порою, ты до сих пор не заметил?

 

Штефан приподнял бровь.

 

– Если она и смотрит, то я не смотрю, – буркнул он, – не до того мне, со всеми моими заботами. Девицам свойственно глупости всякие в мыслях держать, и если, как ты говоришь, входит воспитанница твоя в возраст зрелости – то подыщу я ей достойного жениха, приданное богатое дам. Она – благородных кровей, и каждый будет счастлив такому союзу.

 

Мария замолчала, и Штефан взял в свои руки ладони ее, холодные, как осенняя речная вода, и ему отчего-то подумалось, что слова ее – горчат привкусом правды, точно гнильно-перезрелое яблоко под языком. Что лучшие из бояр его пали плечом к плечу на полях бесконечных сражений – с татарами, поляками и османами, тщетно рвущимися растерзать страну его на куски, что сожженные нивы его прекрасной Молдовы долго не родят хорошего урожая, что мертвые воины его не восстанут из-под осенней земли, чтобы дать новое сраженье этой зимой… «И при этом ты все равно хочешь предоставить людей своих Владу, чтобы помочь отвоевать ему трон? Зачем тебе это, когда ты сам на своем троне уже еле держишься? – спросил где-то в глубине души его гаденький, мерзкий голос. – Подумай лучше о собственном благополучии. Вот Лайота, к примеру – исправно платит Мехмеду дань, воинов поставляет… и живет себе в покое и довольствии. А ведь ты его когда-то на трон сажал господарский!»

 

– Как посадил, так и сниму! – грохнул Штефан кулаком по столу так, что его венчавшее блюдо подпрыгнуло, и яблоки раскатились прочь с глухим перестуком. – Предупреждал я его, негодяя, доверие мое обманувшего…

 

– С кем это ты так развоевался, братишка? – насмешливо прозвучало от двери. – Кричишь, будто бы спорит с тобою кто.

 

…Перенесенные испытания не сломили его, не сделали осанки чуть менее горделивой, не пригасили огня в глазах. С мечом в потертых, видавших виды ножнах, в темной дорожной одежде стоял он перед Штефаном – Влад, сын Влада, брат по крови его, покуда смерть не расколет кровные узы. И Штефану отчего-то подумалось, что вот теперь-то – похожи они, что метит виски обоим осенняя седина, что многие знания, умножающие печали, познали оба, сами того себе не желая, и оба едины в решимости своей – длить борьбу, чего бы это ни стоило.

 

– В нужное время явился ты, брат мой, – произнес Штефан, подымаясь навстречу, – нелегкие дни наступают, и отчаянных они требуют мер. И поддержка твоя мне сейчас многое значит… – он протянул руку, принимая ответное рукопожатие, в коем узнал он прежнюю крепость. – Рад буду, если сядешь ты сегодня со мною за пиршественный стол, а там – уже и о делах поговорить можно.

 

– Оно и верно – веселие нам было бы к спеху. Сумрачно во дворце твоем, будто в склепе церковном, разве что монашеского песнопения не достает, – обвел глазами Влад ярко-красные яблоки и беленые стены. – Все мы смертны, все под богом ходим… только что ж раньше времени себя хоронить?

 

…Это осталось в памяти, цыгански-пестрыми листьями взвилось в расписном хороводе, накрепко легло, припечатанное сургучной печатью – веселье осени этой, полной изнуряющей душу тоски: свечи за столами пирующих, плавящие осеннюю хмарь, вино, с горьким яблочным привкусом, и звонкий, за сердце берущий гусельный перебор. Отставив в сторону кубок – негоже господарю в непотребном виде под лавкой валяться! – Штефан смотрел на пляшущие по стене черные, рваные тени, обрывки хмельных голосов вплетались в слух его, прочь изгоняя дурные, зудящие мысли. Пригрев на коленях ластившуюся, точно кошка, служанку, Влад отсалютовал ему кубком, полным до самых краев:

 

– Давно бы так, брат! Не по нутру мне, когда взгляд твой так и плещет унынием, словно лихо какое на себя призываешь. Лихо – оно к нам и без того поторопится, когда время придет. А сейчас же… – девица впилась в его рот поцелуем, обрывая слова, и звонче ударили гусли, и лютни откликнулись им – серебряноголосой струной.

 

Штефан улыбнулся. «Твоя правда, Влад. Хорошая есть поговорка – про смерть, что не минует нас, но явится лишь единожды, а до того срока – что напрасно ее призывать, когда есть занятия и повеселее на этом свете». И, подняв вверх недопитый им кубок, Штефан осушил его – единым махом, до самого дна.

 

***

 

Разбуженная осеннею сыростью, рана открылась внезапно и некстати – когда, спиною прижатый к каменной кладке дымбовицких стен, Лайота отбивался мечом – от меча Штефана, неумолимо рвущегося к горлу его; враз сжала ступню, точно «испанским сапожком» тюремных застенок – до огненно-жгучего колотья, до красным полыхнувших перед глазами кругов.

 

– Что, нездоровится, друг мой? – притворно-участливо осведомился Лайота, с каким-то неприкрытым восторгом всматриваясь в искаженное болью лицо его. – В твоем-то возрасте – и воевать… сидел бы у себя дома, в спокойствии, глядишь – и мучиться бы так не пришлось!

 

– И сидел бы спокойно, кабы не твое предательство, иуда! – зло выплюнул Штефан. – И как стыда у тебя только хватило – с султаном на сговор пойти!

 

Дернув поводьями, Лайота извернулся, уходя от очередной атаки.

 

– Скорее, хватило рассудка – не противиться тому, кто много сильнее, – переводя дыхание, отозвался он. – Вот Влад твой – пошел против султана, подчиняясь воле своего сюзерена, венгерского короля. И чем отплатил ему король за его верность? В темницу бросил, враз обвинив во всех прегрешениях. Провал в крестовом походе ему публично поставил в вину, от себя, деньги на крестовый поход разворовавшего, вину отводя перед Святым Престолом… Неглупый правитель Матьяш, уважаю. Не то, что этот твой…

 

– Не смей! – темнея лицом, выдохнул Штефан. – Не смей порочить имя того, кто благородней тебя во стократ, низкая твоя душонка! Знал бы, что так все повернется – прикончил бы тебя еще три года назад, а голову выставил перед Дымбовицей на самом высоком колу!

 

Боль накатила душной, приливной волной, капканом вцепилась в ногу, смыкая железные челюсти так, что, казалось, хрустнули кости. Застонав, Штефан покачнулся в седле, пропуская удар, а потом – бледно-серые камни Дымбовицы перед глазами его заволокло предобморочной чернотой, и Штефан провалился в беспамятство.

 

– …очнулся. Да рана вроде и не опасная… – словно сквозь ватную пелену услышал он, вновь обретая способность чувствовать и дышать. Стирая с лица кровяные потеки, он приподнялся, оглядываясь окрест, взглядом встречаясь с обеспокоенным взглядом Влада.

 

– Лайота где? – просипел Штефан, не узнавая собственный голос. – Я эту сволочь последнюю…

 

– Ушел он, с остатками войска его, тебя напоследок поранив, – ответствовал Влад, помогая Штефану привстать на враз ослабевшие ноги. – Пронырливый лиходей… Э-э, да какое там «догонять»! Ты ж сейчас и в седле не удержишься.

 

…Годы и годы спустя – память вновь возвращала Штефана, к низкому, платками туч укрытому небу, к блеклым камням Дымбовицы, блестящим дождевою водой, к мерной качке в седле и повязке, туго стянувшей затылок, утишая при каждом движенье болью рвущую рану. По чавкающей грязью дороге, под мелким нудящим дождем он ехал, по правую руку от Влада, и отряд его – шел вслед за ними, и черным качались деревья над головой, лишенные игривой зеленой листвы, и Штефану отчего-то припомнилась – та же дорога той, полузабытою осенью, и славные трофеи его, едущие с ним в Сучаву под надежной охраной… и черные глаза дочери Раду, пугливые, настороженно-любопытные. «Как она на тебя смотрит порою, ты до сих пор не заметил?»

 

«Глупости это все, ерунда восторженно-девичья… как бы и самому не поглупеть вместе с ней… – Штефан встряхнул головой, отгоняя мягчащие сердце, совсем не осенние мысли. – Вот и Лайота на недостаток рассудка мне попенял… да черт с ним, с Лайотой. Безрассудство – отвергать то, что само тебе в руки просится, сердечные награды суля… Хороша она собою, диво как хороша… и родством знатным – бог не обидел… что ж я и вправду-то, как последний глупец…»

 

– Вот и все, брат, – приоткрывая глаза чернеющим на горизонте тырговиштским стенам, выронил Штефан, – скоро собрание знатных людей вновь объявит тебя господарем Валахии. И вновь союзными сделаются земли наши, единой целью объединенные… Счастлив, что помочь тебе смог, – он в упор посмотрел на Влада.

 

– А сам – в Сучаву торопишься? – понимающе подмигнул Влад. – К супруге наизаконнейшей, или…

 

– Или, – отрезал Штефан. – Только кто она – тебе знать ни к чему.

 

– Можно подумать, я еще не догадался, – Влад кашлянул в кулак, скрывая усмешку. – Это, по-моему, уже ни для кого не секрет… Что ж, раз уходить собрался – оставь мне хотя бы две сотни человек войска твоего, для подмоги. Не слишком доверяю я влахам, – закончил он, враз посерьезнев.

 

…Память – высохший лист, зацепившийся за полу плаща, испещренный письменами прожилок, ветром подхваченный лист, уносимый холодными крылами его в блекло-серое небо. Штефан отвел взгляд свой – от смурнеющих, низко плывущих туч над головою, от корабликом уплывающего в поднебесье листка. «Вот и все, брат. Свидимся ли больше с тобою?» – отчего-то ударило в сердце мимолетной тревогой, а потом – листок скрылся из вида, и тревога развеялась.

 

8

 

Пятьдесят пятая осень его являлась в памяти зыбким, холодным туманом, волнами наплывающим с озерных берегов, шуршаньем высохшего камыша и утиными криками. Там, за ветками ощетинившимся перелеском – кипело сражение, красной, дымящейся кровью напитывая мерзлую землю, стуком сабель полоша пугливые птичьи стаи, и, гонцом пробирающийся меж деревьев – ветер нес Штефану лишь отголоски его.

 

– Бегут поляки, – обронил спэтар по левую руку от Штефана, чей более острый слух услышал вдруг нечто, Штефанову слуху пока что неразличимое. – К Катлабугу бегут, и людей Баязидовых за собою тянут. Настал час охоты, господарь. На дичь двуногую, разумом наделенную.

 

– Не столь уж много разума у дичи этой, коли на приманку нашу поведется, – хмыкнул Штефан. – Хотя… жажда крови – она многим разум застит. К атаке готовимся.

 

Он и впрямь ощущал себя, словно на охоте, привычном веселии лесов молдавских, когда, собаками растревоженный, несется на охотника зверь, не разбирая пути, и слюна капает наземь с оскаленной пасти, и острые сулицы – ждут наготове толстые бока его. Холодной росой оседая на ветках, ветер кинул в уши Штефану все нарастающий топот копыт и крики – вдогон ему. Пеной покрытые, вынеслись кони из перелеска, под красным полыхающими знаменами, на коих скалили клювы орлы.

 

– Османы следом скачут, пан Штефан! – махнул рукою первый из всадников, в саблей разодранном ярко-алом плаще. – Всех сюда выманить удалось, помоги нам Божья матерь! Здесь бы их и посечь… – он остановился, переводя дыхание. – Не так-то уж много их. Урок Баязиду будет хороший.

 

…Это и впрямь оказалось доброй охотой, хорошим уроком для султановых войск, явившихся в очередной раз на чужую землю – мстить за попытку Штефана отбить от рук Баязида Килию и Четатя-Алба. Штефан вспоминал этот день, воскрешал в своей памяти, кладовой для бесчисленных битв, камушками перекатывал в мыслях снова и снова – бледное осеннее солнце, с трудом пробирающееся сквозь вязкие тучи, тихий плеск озера у берегов, и белый, густой туман, вуалью укутывающий Катлабуг, скрывающий войско Штефана от вражеских глаз. А потом – раздернутая ветряными порывами, вуаль треснула, открывая взгляду Штефана перелесок, сочащийся темными силуэтами всадников, коих становилось все больше и больше.

 

– К озеру прижимаем нехристей! – скомандовал Штефан. – Пусть тонут в дрябях озерных со всеми их воинскими штандартами… вода все примет.

 

И, кровью окрашенные, воды Катлабуга принимали в тот день – изрубленные трупы осман, угодивших в силки западни, смыкали молчаливые пасти свои над павшими, хоронили на черном илистом дне, куда даже в самый ясный час не выглянет солнце. И шорохом пели им камыши похоронную песнь, и ветер перебирал ломкие камышиные струны, пока, дрогнув темными вратами ветвей, лес не выпустил на берег Катлабуга чуть более собранный, не увлеченный погоней отряд во главе с плотным, высокорослым османом.

 

– Твое озеро сейчас пожирает мое войско, гяур, – невозмутимо заметил он Штефану. – Может, миром дело решим? Так и людям нашим ущерба меньше будет… И без того много крови уже пролилось.

 

– Можно подумать, Баязида это когда-то смущало – лишний раз учиненное кровопролитие, – усмехнулся Штефан. – Нет уж, почтеннейший Скендер-бей, готовь к схватке мечи своих доблестных воинов, прежде чем заржаветь предстоит мечам этим в темной озерной воде.

 

Насупив кустистые брови, санджак-бей Баязида поднял руку сигналом к атаке – собравшимся вкруг него, как вдруг те пришли в совершеннейшее волнение, но не Штефаново войско было тому виной.

 

– Кызыклы-бей! – взвизгнул кто-то за спиною санджак-бея. – Сам шайтан явился по наши души на этом проклятом озере, гяурами приманенный! Бежим, правоверные!

 

Штефан обернулся через плечо. Увиденное им вспоминалось ему потом долгие годы, являлось во снах – прерывистых, зыбких, точно гладь по озерной воде: всадник на смоляно-черном жеребце, чуть касающемся копытами волн, бледное осеннее солнце над головою его – и высокие колья, унизанные тысячами тел в истлевших тюрбанах и халатах – полукругом за всадниковою спиной. Блеклое видение, мимолетный озерный мираж… Штефан знал ему имя, и знал, что видит его не один.

 

– Влад… – прошептал он с улыбкой. – Чтобы там не несли эти глупцы, я знаю – что умер ты христианской кончиной, убитый тем, кто жаждал после тебя взойти на трон господарский, и в монастырских стенах упокоилось тело твое. Душа же, в райских кущах, вне всякого сомнения, пребывающая – явилась сейчас, чтобы укрепить наши души, вселяя страх во врагов наших. Какой там «шайтан»… К атаке! – закричал он войску, воздевая к небесам окровавленный меч. – Гоните их до последнего, бейте осман безо всякой пощады! Влад – с нами!

 

Дальнейшее помнилось Штефану стуком оброненных в спешке бегства османских сабель и перезвоном копыт – преследующих беглецов; ветром растревоженным перелеском – преградою вставшем на пути у бегущих осман, и вздохами озерной воды, принимающей в себя все новые и новые трупы, что, казалось, никогда не закончатся…

 

А потом, солнцем гонимое, туманное марево над Катлабугом рассеялось, и морок исчез. И все закончилось.

 

***

 

– Это то, что я помню о нем, сын мой, и то, что хотелось тебе рассказать, – замолчав, Штефан перевел дыхание. – То, что осталось со мною, когда он ушел – память о Владе, и она не изгладится до самой кончины моей. Об одном тебя попрошу – береги эту память. Не давай себе принимать на веру пустые слухи… а прочее – уже и не важно.

 

…Солнце скрылось, давая свободу теням, спряталось за безмятежно-белым, барашковым боком набежавшего облачка. Штефан смотрел – на солнцем высвеченные облачные бока, на вольные пастбища небес, стадам облаков столь желанные, на тронутую легкими копытцами их бледно-синюю заоконную гладь, и думал о том, что все, что случается на этой земле, под небом этим – по воле господней, а то, что в памяти людской оседает после случившегося – на то человечья воля.

 

_______________________________________________________________________

 

* Штефан Великий – господарь Молдавского княжества, близкий друг и союзник правителя Валахии – Влада Дракулы. Пришел к власти с помощью Влада Дракулы, изгнав из страны своего предшественника, Петра Арона, в свое время убившего отца Штефана, чтобы взойти на престол. Когда Влад Дракула был посажен в тюрьму венгерским королем Матьяшем Корвином, Штефан ходатайствовал за друга, способствуя его освобождению, после чего – помог Владу Дракуле вернуть утерянный престол. Был в противостоянии с Османской империей, Польшей (временами заключая с ней военные союзы), Венгрией (также заключал с ней союз в борьбе против Османской империи). Правил страной сорок семь лет, успешно защищая ее от османской экспансии. Женой, подарившей ему наследника престола, стала Мария Войкица, племянница Влада Дракулы, дочь Раду, захватившего престол Валахии после того, как Влад Дракула, его брат, был заточен в темницу Матьяшем Корвином. Штефан изгнал Раду, посадив на валашский престол своего ставленника на тот момент – Лайоту Басараба, а Марию Войкицу и ее мать увез к себе в Молдову.

 

* Мунтения – восточная часть Валахии

 

* Дымбовица – крепость на месте современного Бухареста

 

* спэтар – молдавский военачальник

 

* санджак-бей – османский военачальник

 

* сулица – дротик, метательное копье

 

* в рассказе использованы цитаты из «Молдавско-немецкой летописи 1457-1499» 

Похожие статьи:

РассказыТретья из историй, рассказанных драконом

РассказыМарика

РассказыОднажды в Валахии

РассказыПовесть о Дракуле-воеводе

РассказыСын Дракона

Теги: дракула
Рейтинг: +7 Голосов: 7 1453 просмотра
Нравится
Комментарии (13)
Анна Гале # 29 декабря 2017 в 14:06 +2
Мой плюс первый! Представляю, какой это труд - работать с исторической темой...
Марита # 29 декабря 2017 в 14:56 +2
Да, я обычно перед каждым рассказом по две недели штудирую матчасть, и даже пишу конспекты - как в школе, на уроках истории. Жанр обязывает. joke
DaraFromChaos # 29 декабря 2017 в 14:16 +2
Марита и ее любимая тема!
разумеется, плюс dance
Марита # 29 декабря 2017 в 14:57 +2
Дракула... я про него еще буду много писать. music
Жан Кристобаль Рене # 29 декабря 2017 в 19:07 +2
Хаа!! Новый племенной рассказ от знатного дракуловода dance
Отлично, Марит! Можешь ведь!! love
Марита # 29 декабря 2017 в 19:25 +2
Ишшо как могу! joke
Мария Костылева # 29 декабря 2017 в 20:59 +3
Какая дружба, до мурашек прям...)
Марит, интересно и красотеннейше, как всегда. И преклоняюсь перед твоей способностью так виртуозно перерабатывать "штудированную матчасть", превращая её в такую прекрасную тексту))
Единственный момент, который глаз резанул: гобелены позже появились, и в конкретном месте. А всё, что не гобелен, было шпалерой. Сорри за занудство zst
Но вообще, конечно, очень круто dance
Марита # 29 декабря 2017 в 21:08 +3
О, спасибо огромное за правку! Действительно - гобеленами-то оно стало называться в 17-м веке... Так что поменяю на просто "ковер". v
Евгений Вечканов # 30 декабря 2017 в 21:30 +2
Плюс!
Интересно, как всегда.
Я много работал с румынскими коллегами, в том числе и из Трансельвании. Интересные люди. Неоднозначные.
Знание истории помогает лучше понять людей, это точно.
Спасибо!
Марита # 30 декабря 2017 в 22:17 +2
Да, этими историческими личностями - Штефаном Великим, Владом Дракулой - ваши коллеги должны гордиться!
Ольга Маргаритовна # 12 января 2018 в 16:24 +2
С утра читала с перерывами. Красотень!!! Спасибо, Марита)
Марита # 12 января 2018 в 22:48 +2
Знала, что тебе понравится, как соратнице по дракуло-фандому! joke
Ольга Маргаритовна # 14 января 2018 в 02:15 +1
Ещё бы!!!!
Добавить комментарий RSS-лента RSS-лента комментариев