Ужинали, как всегда, по центру верхушки куба, прямо по центру: мой третий брат прочертил две диагонали, и вот по центру-то этих диагоналей мы собирались на ужин. Собирались как можно дальше от краев куба, чтобы не скатиться с края не упасть в бездну. Мой четвертый брат даже развесил по краям куба занавески, чтобы не было видно вопиющей пустоты, чтобы не улетел уют, пойманный в наш круг. Ужинали как всегда – подходили к краю, черпали ведрами тьму, глубоко внизу, волочили наверх: она тяжелая, эта тьма. Разливали по тарелкам, резали застывшую тьму на кусочки, украшали зеленью, подогревали в руках – в третьей паре рук, горячей, как огонь.
Перед тем, как есть, долго передавали друг другу тарелки, потому что нам нравилось дарить и получать, будто мы боялись обидеть, обделить кого-то, недодать тьмы. Тьма была дефицитом, потому что у нас было светло, и наверху над нами было светло.
Наш мир… Я попытался вспомнить, как выглядит наш мир, если посмотреть на него снаружи. То есть, что значит вспомнить? Я никогда не видел наш мир снаружи и мог только представлять себе, как он выглядит. Если тихонько – как бы не упасть! – подползти к краю квадратной нашей площадки, лечь на живот и свеситься вниз, то увидишь, что живешь не на квадрате, а на кубе, гладком, как паркет. Что было там, на другой стороне куба, никто не знал, знали только умершие – в последние свои часы.
Над нами тоже был куб, до него было не дотянуться и не допрыгнуть, он был слишком далеко. Однажды кто-то из нас разобрал легкую ограду в спальне, сделал длинный шест, толкнул куб – куб закачался, что странно: ведь наш куб не качался никогда.
Если лечь на спину, высунуть голову за край куба, посмотреть вверх – то можно увидеть еще один куб над нами, а над ним еще один куб, и еще, и еще – может, там и дальше были кубы, но я этого не видел. Бесконечно далеко от нас мелькало что-то на горизонте – я догадывался, что там тоже тянется вверх длинная вереница кубов, только мы ее никогда не увидим. Так невозможно увидеть уши, что по краям головы. А два уха, которые шевелятся на плечах – их, конечно, можно увидеть, стоит только повернуть голову.
Внизу было темно. И если долго смотреть вниз, на уходящие в черную бездну кубы, то у тебя закружится голова, и ты упадешь. Так на моих глазах погиб мой десятый брат – заглядевшись. Логично думать, что если долго смотреть вверх, то взмоешь в серебряную светлую высь – но никто из нас вверх не поднимался.
Иногда вверху или внизу кубы исчезают и появляются, кто-то убирает их и ставит огромной невидимой рукой. Но кто это, сколько этих существ и что они хотят, мы не знаем. Однажды даже исчез куб над нами, мы проснулись, а сверху была пустота, и это было ужасно. Весь день мы стояли на коленях по центру квадрата, дрожали от страха и молили о пощаде, и даже когда куб появился снова, мы не успокоились. Казалось, что это был не тот куб, да это и был не тот куб – тусклее, светлее, эфирнее что ли… И до сих пор я иногда просыпаюсь среди ночи, вздрагивая, спрашивая себя, что будет, если однажды исчезнет наш куб.
Я доел тьму, приправленную зеленью, блаженно вытянулся в кресле: кажется, сегодня я поужинал слишком плотно, уже не хочется гулять по периметру квадрата, смотреть другие миры вдалеке. Наш десятый брат… да, раньше нас было десять братьев, двести тысяч лет назад, и я уже плохо помню, как это было. Вспоминаю, что было пятьдесят тысяч лет назад – тогда нас оставалось семеро, в то утро, когда мы сидели, сбившись в круг, зорко глядя друг на друга, боясь потерять еще кого-нибудь.
А ведь теряли… и будем терять еще, и в этот вечер, о котором я рассказываю, нас осталось пятеро.
Мой первый брат встал с кресла: я заметил, что он почти не притронулся к пище, думая о чем-то своем. Я не знал, о чем он думает, не было у меня права знать чужие мысли, неприкосновенные, как чужие вещи.
- Я пойду туда, - заявил мой первый брат, и я даже не сразу понял, что он сказал. Двое или трое из нас слабо кивнули, показывая, что не имеют ничего против, куда бы он не пошел - гулять по квадрату или, рискуя жизнью, по периметру. Чувствуя, что мы не понимаем его, он поднял свои средние руки и объявил:
- Я иду… туда.
Вот тогда-то мы и подняли головы от тарелок, и посмотрели на него, спохватываясь. Да, мы впервые взглянули на него по-настоящему: как смотрят, если видят в последний раз. Я заметил, что глаза у него были желтыми, а третий глаз был красным, он как будто светился, этот глаз, и это было красиво. Я понял, куда хочет уйти мой брат, и испугался, и встал с кресла, недоумевая.
- Но почему именно ты? – я даже взял его за руку, за пятую руку, холодную и влажную, как равнодушие, - разве кроме тебя здесь нет никого? Нас пятеро – почему должен уходить именно ты?
- Но кто же еще? – он убрал руку, и это было жутко, что он убрал руку, - или ты сам хочешь пойти туда? Или он? – он указал пальцем еще на одного брата, и брат шарахнулся в сторону, - Ну? А ведь никто из нас не хочет идти туда. Значит, это должен сделать я.
- Какой ты смешной, - не выдержал я, - почему кто-то должен уходить? Мы живем здесь все пятеро уже тысячи лет, и мы могли бы прожить вместе еще столько же. Все-таки жизнь, простая понятная жизнь лучше, чем неопределенность.
- Лучше? – его третий глаз вспыхнул, - будь она лучше, мои братья не уходили бы туда. И не умирали.
Я едва не ударил его, когда он сказал не умирали, потому что хоть они скорее всего и умирали, но… может быть, все-таки, нет… может… мы просто не знаем… может быть…
- Значит, в этом что-то есть, - повторил мой первый брат, и я понял, что придется его отпустить, хочу я этого или нет. Мне не хотелось видеть, как он уходит – но я невежливо было отпускать его одного. Когда кто-то уходил, нужно было его провожать, и это было больно. Мы встали и пошли к краю квадрата, куда шел наш брат – и страшно было приближаться к самому краю, будто этот край готов был поглотить нас всех, сожрать, уничтожить. Отсюда чуть виднелись бесконечно далекие ряды других кубов, и над головой светилась высокая даль, манящая и пугающая. Под нами лежала тьма – она бурлила и клокотала, кипела и шевелилась, как будто ждала добычи.
Непонятные звуки, стуки и шорохи притихли, как будто тоже предчувствовали что-то торжественное. Наш брат встал на краю и простился с нами со всеми, мне даже пожал руку, ту, которая существовала только для рукопожатий. А дальше он подпрыгнул и расправил крылья – тонкие и маленькие, такие неприметные, что их можно было спрятать в карман. Налетевший порыв ветра подбросил его вверх, и мы радостно вскрикнули – мне просто не верилось, что кто-то сейчас увидит мир там, в верхних кубах. Мой брат перекувыркнулся в воздухе – и я будто во сне увидел его, летящего вниз, бессильно машущего никчемными крыльями. Он мягко, по спирали исчез в темноте, где-то на полпути потеряв крик, и этот крик еще устало носился, подгоняемый ветром.
Видимо, крик был легче, и если на одну чашу весов положить перышко, а на другую – крик, то они уравновесят друг друга.
- Нет худа без добра, - встрепенулся второй брат, - зато теперь мы знаем, что крик легче перышка. А крылья его не удержали, ведь здесь, между двух кубов нам негде учиться летать, негде почувствовать небо.
Он замолчал, чувствуя, что его речь неуместна здесь. Мы смотрели на него – и понимали, что мы сами здесь неуместны, и все вокруг неуместно – уж слишком торжественно было все то, что происходило. И даже свет наверх чуть померк, видимо, чувствуя смерть, и тьма под нами вспыхнула ярче, видимо, радуясь смерти. Мы ушли с этого торжества, потихоньку вернулись к своим комнаткам за занавесками, креслам-качалкам и долгим беседам, которые вели после ужина. Собирались, как всегда, в центре.
Так происходит уже тысячи лет: кто-то из нас пытается взлететь в небо, и с каждым разом нас становится все меньше. Было бы разумнее отказаться от бредовых затей и не прыгать с куба – но мы не можем. Тысячи лет живем и тысячи лет надеемся подняться в небо. Да, мы не умеем летать, но ведь…
…но ведь у нас есть крылья.