Солнце…
Да нет, нет ту никакого солнца. Откуда тут солнце-то. Вот так подойди к кому-нибудь, спроси про солнце, кто-нибудь только руками разведет.
- Что такое солнце? Не знаем.
Солнца нет. Говорят, что за тучами есть, да кто их знает, может, врут.
Пробираюсь по городу. Который не помнит, что он город. Уже много лет, как не помнит. Нет, может, не совсем, может, какие-то отдельные два-три дома помнят, другим рассказывают, те от них отмахиваются, да ну, брешете, где это видано – город был. Вы их не слушайте, они сектанты какие-нибудь, еще и не то расскажут…
Пробираюсь по улицам, которые уже и не помнят, что они когда-то были улицами, пока не поросли травой, до того, как приняли на себя обломки зданий, до того, как… Вот спроси у них сейчас про улицы, они только руками разведут, даром, что нет у них никаких рук:
- Улицы? Что такое? Не знаем.
Осторожно обхожу дома, которые уже не дома, прижимаюсь к стенам, когда слышу шорохи. Шорохи здесь просто так не ходят, зазеваешься, тебя шорохи хоп – и унесут.
Пробираюсь через завалы того, что когда-то было стоянкой, понимаю, что дальше идти нельзя – дальше снег, много снега, даже не снега, а не знаю, как сказать – настоящего снега, белого, серебристого – здесь не бывает. И черные глыбы льда смотрят на меня, качают недоуменно головами:
- Снег… что такое снег? Не знаем.
Добираюсь до моста. По мосту идти не хочется, мост держится на честном слове, ступишь на него – он и обрушится. Этот мост уже тоже не помнит, что он мост, если сказать ему, что он мост, что он людей держать должен – он только фыркнет, усмехнется.
- Мост? Что такое мост? Не слышал такое.
Вот так фыркнул мост – и обвалился, упал в реку. Это плохо, что упал в реку, проломил лед, вот теперь льда нет, как мне без льда идти?
А надо идти.
Иду. Вдоль берега. Ищу мост, который еще помнит, что он мост. Еле-еле нахожу, вот он, большой, широченный, раскинулся от берега до берега. Напоминаю ему, мосту, что он мост, он хмурится, припоминает что-то, кивает. Да, вроде было такое – мост…
Иду по мосту. Медленно, бережно, он, конечно, мост, но он и забыть может, что он мост, память у моста корот… м-м-м, даже не знаю, какая у моста память.
Подсвечиваю фонариком, разворачиваю карту города. Хотя мало чем поможет мне эта карта, карта же города, а города уже нет.
Нет, все-таки чуть-чуть есть. Вот здесь улица, которая еще немножко помнит, что она улица, а вот переулок, а вот одноэтажный дом, который еще помнит, что он дом…
Или нет, не помнит. Смотрит на меня черными провалами окон, недоуменно оглядывается.
- Дом? Что такое дом? Не помню.
Вхожу в дом, терпеливо объясняю, терпеливо напоминаю ему, что такое дом. Он спохватывается, а-а-а, было дело, вспоминает каких-то детишек, детишки тут еще на крыльце бегали…
Дом впускает меня, с протяжным скрипом открывает дверь. Тихонько предупреждает, что дом-то он, конечно, дом, только в доме-то…
Я уже и сам слышу шорохи. Шорохи, они хорошо помнят, что они шорохи, это-то они не забудут. И крысы хорошо помнят, что они крысы.
Луч фонаря режет темноту, что-то вываливается из мрака, что-то бросается на меня, стреляю во что-то, что-то падает с визгом.
Что-то…
Присматриваюсь.
Понимаю, что крысой здесь и не пахнет. Это не крыса, это…
Да.
Люди тоже не помнят, что они люди.
Вот так спросишь у них про людей, они только на четвереньки встанут, прорычат:
Что такое люди? Не знаем.
И правда, не знают.
Спускаю крючок, темная тень падает к моим ногам. Остальные подаются назад, в темноту, следят откуда-то из ниоткуда, из темных углов.
Оглядываю комнаты, спрашиваю у дома, где лежит то, что нужно мне. Дом хмурится, припоминает, нехотя показывает на дальнюю комнату, вроде там.
Пробираюсь по коридору, тьма за спиной оживляется, спешит ко мне. Оборачиваюсь, убиваю еще четверых.
Мне не страшно.
Мне никогда не бывает страшно. Странно, но это факт.
В дальней комнате дом указывает мне на письменный стол – впрочем, я уже и сам догадываюсь, что нужно смотреть там.
Там…
Выдвигаю верхний ящик, терпеливо роюсь, ничего не нахожу.
То есть, ничего из того, что мне нужно.
Выдвигаю второй ящик, почему-то залитый клеем, пытаюсь отлепить пожелтевшие страницы, не могу. Тихонько думаю, что именно там может оказаться то, что мне нужно. И окажется. Просто так, по закону всемирной подлости.
Все-таки выдвигаю третий ящик. На всякий случай. Вынимаю пачку банкнот, которые уже давно забыли, что они банкноты, с верхней купюры смотрит на меня человек, которого уже никто не помнит.
Поднимаю банкноты, они рассыпаются в моих руках шуршащей трухой. Внизу оказывается видавшая виды папка, перетянутая завязками, на папке четко отпечатался след от лежащих сверху банкнот.
Бережно-бережно вынимаю папку, бережно-бережно разворачиваю. Чувствую, что если папка рассыплется у меня в руках, я этого не переживу.
Открываю папку, смотрю на заголовок, узнаю свое имя.
Ёкает сердце. Даром, что нет у меня никакого сердца.
Мысленно благодарю автора за то, что писал от руки, а не на цифровых машинах.
Темная тень наваливается на меня сзади, падаю на пол, на пол, на пол, тут главное – на пол, а не на рукопись…
Челюсти сжимаются на моем горле.
Беспомощно скрежещут по металлу.
Завожу руки назад, сжимаю горло противника, переламываю с хрустом. В который раз спрашиваю себя, что им от меня нужно, почему кидаются на меня, если я живым даже и не пахну…
Возвращаюсь к рукописи. Смотрю на буквы. Буквы, которые… нет, они-то помнят, что они буквы. А вот больше никто не помнит.
Почти никто.
Смотрю на буквы.
Читаю.
«Конец света наступил в 18:30 по местному времени, когда стало окончательно ясно, что мирным путем проблему не решить. Мак еще раз осмотрел варианты, мелькающие на экране, и отошел к окну, заложив руки за спину. Казалось, его вообще не волнует происходящее. Генералы терпеливо ждали – они уже привыкли к поведению своего командира, никому даже и в голову не пришло спрашивать, что делать дальше.
Наконец, Мак обернулся к генералам и как бы нехотя отдал приказ:
- Атакуйте…»
Дальше не читаю. Неважно. Первым делом хочу скомкать бумагу в руках – тут же спохватываюсь, что не поможет это, не поможет, останутся какие-то кусочки, какие-то обрывки…
Чиркаю зажигалкой. Дом вздрагивает, понимает, что я хочу сделать. Спохватываюсь, успокаиваю дом, обещаю, что выйду на улицу.
На улицу…
- Не смей.
Оборачиваюсь. Смотрю на человека. На человека, который помнит, что он человек. Сейчас это большая редкость – человек, который помнит, что он человек. К такому подойдешь, спросишь про человека – он все поймет, на себя покажет.
Скажет:
- Знаю.
А теперь он стоит сзади меня, говорит:
- Не смей.
Объясняю ему. Терпеливо.
- Если сжечь рукопись, войны не будет. Все будет, как было тогда… до войны… понимаете? Все дело в этой рукописи, он написал, и сбылось…
Человек кивает.
- Я знаю.
- Он написал, и сбылось… удивительно.
Человек поясняет.
- Какой-то хитрый маркетинговый ход… который вышел из-под контроля.
- Вы это знаете?
- Читала… хотя все это, может, и не так было… - протягивает руку, хочет схватить рукопись, боится прикоснуться, - не смей! Ты хоть понимаешь, что тогда будет?
- Что будет?
- Ты погибнешь… такие, как ты… погибнут… исчезнут. Такие после войны появились. После войны… которой не было. Которой не должно было быть.. – она показывает на рукопись.
- Знаю. Зато мир станет прежним. Вспомнит, каким он был…
- Нет… - человек обнимает меня, даже вспоминаю имя человека – Лаура, - еще не хватало, чтобы тебя не было, да зачем тогда вообще весь этот мир нужен, если тебя не будет!
Не понимаю Лауру. Как можно сравнивать меня и весь мир.
- И не поймешь… - Лаура обнимает меня, - никогда не поймешь… - прижимается губами к моей щеке.
- Нужно что-то делать. Нельзя оставлять все… так, - обвожу рукой то, что когда-то было городом.
- Нужно.
- Поэтому…
Чиркаю зажигалкой, Лаура снова отводит мою руку.
- Не смей. Не так надо… не так.
Лаура выуживает из стола палочку, водит палочкой по столу, раз, другой, третий, дышит на неё. Вспоминаю – ручка. Ручка, которая сама уже не помнит, что она ручка.
Советую:
- Возьми карандаш. Карандаш.
Карандаш помнит, что он карандаш. Хорошо помнит.
- Не-е, мне ручка нужна… - отчаянно водит по столу, - ну давай же, давай, оживай…
Ручка вспоминает, что она ручка. Оживает, оставляет на столе ровный след. Лаура бережно листает рукопись, открывает последнюю страницу, выводит буквы… слова… предложения…
…на следующий день после объявления перемирия на повестке дня стоял главный вопрос – вопрос восстановления климата планеты…
Еще не понимаю, что она делает.
Понимаю, когда из-за туч брызжет луч солнца. Никогда не видел солнца, но догадываюсь – солнце. Оно самое. Лаура не видит, не замечает, выводит буквы…
Из темноты вырывается тень темнее самой темноты, падает на Лауру, разряжаю в тень всю обойму.
Тень падает.
- Лаура… Лаура?
Уже знаю, что Лаура не ответит. Смотрю на рукопись, с уголка забрызганную кровью. Повторяю еще раз – сам не знаю, для чего:
- Лаура?
Поднимаю ручку. Которая помнит, что она ручка. Наклоняюсь над рукописью, которая помнит, что она рукопись. Пишу.
Установление привычного климата было лишь вопросом времени. Намного серьезнее были другие моменты…
Нет, не так.
Намного важнее сейчас было восстановить разрушенные города, а также вернуть к цивилизации людей, забывших, что они люди…
Хочется колотить кулаками в стену от бессилия. От незнания, что нужно делать…
Пишу. Пропади оно все пропадом, остается только одно – писать, писать, писать, буквы, слова, фразы…
- Пожалуйста. Да, вот вы, в седьмом ряду…
В седьмом ряду поднимается человек, к нему спешит моя помощница с микрофоном, так и не помню, как её зовут…
- Скажите пожалуйста, как вам пришла в голову мысль переписать историю?
- Собственно, мысль эта пришла не мне, а моей спутнице. Лауре…
Лаура, Лаура… Теперь уже никто и не помнит, кто такая Лаура, и была ли какая-то Лаура. Вот так вот подойти к случайному прохожему, спросить про Лауру, - прохожий только руками разведет.
- Кто такая Лаура? Не знаю.
- Сюда нельзя.
Я уже знаю, что сюда нельзя. Знал до того, как подошел к хранилищу, и охранник сказал мне:
- Сюда нельзя.
Киваю. Ухожу. Смотрю на большой дом, в котором теперь спрятана рукопись.
Теперь никто толком и не помнит, что это за рукопись. Отшумела суета вокруг рукописи, откипела свое. Вот так подойти к кому-нибудь, спросить про рукопись….
Да.
Это было вчера. Вчера я подошел к хранилищу, и мне сказали:
Сюда нельзя.
Сегодня я уже не подхожу к хранилищу, сегодня я поднимаюсь по пожарной лестнице. Осторожно забираюсь на крышу, оглядываюсь.
Прислушиваюсь.
Никого. Тишина. Такая тишина бывает перед рассветом.
Просачиваюсь в чердачное окно. Недоумеваю, почему нет сигнализации, а ведь нет же, как ловушка какая-то, как насмешка.
С чердака перебираюсь на верхний этаж. Где рукопись. Я уже видел её в каких-то телевизионных сводках, рукопись на верхнем этаже большого дома.
Осторожно приподнимаю стекло, под которым лежит папка.
Вспыхивает свет. Еще думаю, как удачно, теперь увижу, что пишу.
- Немедленно освободите помещение…
Это мне.
Делаю вид, что не слышу.
Кто-то стреляет в меня, кто-то пробивает броню. Падаю, хватаюсь за стол.
Вывожу на странице одно-единственное слово.
Лаура.