1W

В плену агоний

в выпуске 2013/09/26
4 сентября 2013 -
article878.jpg

Да когда же закончится вся эта кухонная толкотня?  Постылая работа уже не просто  вереница дел, а рабская  цепь из звеньев «надо», «надо». Измученное  тело Айи возопило: «Не надо». Усталость  наполнила его до краев,  и сил для волевых импульсов  уже не осталось.

Нужное  решение нашли  ее ноги. Тяжелые, со свинцовой щекоткой в подошвах, они давно мечтали об отдыхе. Левая вдруг поехала по жирному полу, а правая, с откровенной радостью, поспешила довершить пируэт. Всей тяжестью грузного тела, вместе с подносом, который еще нелепо возносили вверх в попытке удержать руки,  Айя грохнулась на пол.

Чудо-фрукты,  с преогромным трудом завезенные из-за гор, пикантные салаты,  какие-то дурацкие  декоративные шары, --  все это живописной кучей свалилось рядом, как обрамление для нелепо простертого  тела. Последним крякнуло и раскололось богатое блюдо, выезжавшее из пыльного почтения шкафов по особо торжественным случаям.

— А-у-у!!! Ы! – застыла в проеме двери Азиза на гребне первой, не совсем еще уверенной волны гнева, смешанного с недоверием.

— Ты что творишь,  чучело!  Вот квашня толстозадая!  Да откуда же ты взялась на нашу голову,  приблуда ты  дранорукая! – это накатила вторая, куда более яростная волна гнева, и на пенном ее валу Азиза пустилась в шторм обличающего красноречия.    – Ты, идиотка,  ты понимаешь, что это любимое мамино блюдо? Да кому я объясняю? Как будто тебе не все равно! Нищенка! Толстуха безродная! Ты же ничему цены не знаешь!

Азиза металась, подбирая уцелевшие фрукты,  а косы свирепо змеились за ее спиной. Одна из кос хлестнула Айю по глазам именно в тот момент, когда она попробовала подняться, чтобы помочь падчерице. Жгучая красная пелена на миг ослепила ее, выдавив болезненные слезы,  и Айя вновь осела на пол.

— И что, надолго тут уселась? – злобно поинтересовалась Азиза. -  Жаль, отец тебя сейчас не видит. Какая картина!  Какой шикарный толстопузый натюрморт!

-  Я  не знала, что ты так меня ненавидишь… — сказала Айя,  не пытаясь уже подняться – на полу, среди помойной красоты несбывшегося пиршества, она только сейчас ощутила, как давно нуждается в отдыхе ее грузное тело.

— А что, любить прикажешь? – ядовито  прищурилась  Азиза. – Хватит с тебя и того, что отец тебя терпит. Тоже… благотворитель нашелся, — попутно плеснула она презрения уже в адрес Саваэля. – Думаешь, сильно ты ему нужна?

Да знает она, что никому не нужна. Она и себе  давно уже не нужна. Сознание  никчемности давно освободило ее как от привязанностей,  так и от тяжелого груза собственного «я». И что,  опять – агония? Никто не прошел их столько, сколько Айя, никто  так не выворачивал наизнанку свои неудавшиеся судьбы, никто не принимал в себя столько  жестокости последнего решения, и для чего? Чтобы однажды понять, что смерть – не выход? Нет, на агонию Айя больше уже не пойдет. И не столько потому, что страшно, а потому, что  бессмысленно. Трусливое ожесточение  убирает не проблему, оно убирает тебя. Проблемы же остаются и копятся. Эта девочка подталкивает Айю  к скользкому краю, потому что ей неведомо, как жутко выворачивает душу торжество смерти, как невыносимо лютует сожаление. А Саваэль чувствует в ней эту муку множественных агоний, может, потому и жалеет, как тот, кто проходил через это сам.

— Никто не может приказать любить, — тоскливо призналась Айя.

Только вот ненавидеть опасно… -  не решилась добавить она. Не отважилась. Нет у нее прав выражать опасения. Чужая ей Азиза. И младшие  тоже – чужие. Чтобы не бояться чужой ненависти, нужно уметь любить самой. А она не умеет. Не получается никого любить. А привяжешься – страшно терять. И так вся ее история – сплошная боль.

— Куда же мне теперь? – спросила без обреченности. Просто давала понять падчерице:  пусть неприязнь, пусть унижение,  – не привыкать. Но никогда  больше не переступит она хрупкого барьера между жизнью и тьмой. Ни Азиза, ни обстоятельства, ни вечная жестокость судьбы, — ничто не подтолкнет ее больше к роковому краю.

— Да хоть к Круамагу! У него же есть крыша! – выпалила Азиза. И Айя потеряла дар речи от изумления, — оказывается, девчонка вовсе не помышляла об агонии. Скорее всего, об агонии она и не слыхала. Она имела в виду совсем другое, то, что никогда не приходило в голову Айе. Оказывается, выход мог быть и  иным!

— А что? – падчерица продолжила мысль с тем жаром, который выдавал, что возникла эта мысль неожиданно и развивалась прямо на ходу. – Тебе же не нравится у нас. Ты не любишь ни работу, ни вкусную еду. Тебе вполне хватило бы камней, которыми питается старик. И отца ты не любишь.  А Круамаг — ждет смерти, значит, крыша достанется тебе.

Азизе не было нужды так рьяно уговаривать мачеху, та приняла идею сразу, безоговорочно, а молчала, удивляясь лишь тому, что не сообразила сама:  выход можно искать в том мире, где живешь. Нет никакой необходимости покидать весь мир из-за того, что в нем что-то тебе не нравится.

Наконец-то она поднялась с пола. Встала неожиданно легко, будто окрыленная, благодарно улыбнулась опешившей падчерице:

— Я так и сделаю. Ты – умница, Азиза.

Она шла к выходу из дома Саваэля и улыбалась, словно уходила не в убогую лачугу угрюмого чужого старика, а устремлялась в прекрасное будущее. И отдаленное ворчание гор не таило, казалось, привычного недовольства. Нет, не зря ей снился сегодня Антон. Она плыла к нему в лодке, а он ждал ее на другом берегу реки. Вода ликовала серебряным светом,  а улыбка Антона была еще ярче. Он всю окутал ее своей улыбкой, такой сияющей, такой  ласковой  и ждущей…

Азиза не без смущения проводила взглядом ту, которую только что обливала грязью оскорблений. Она так и не научилась понимать эту мачеху, не самую худшую из всех оставшихся. Чему так обрадовалась Айя? Уходила, словно прозревшая, словно вырывалась из проклятия долгого плена.  И кто бы держал ее в неволе? Азиза недоуменно пожала плечами.

Мудрость юности – в ее бесстрашии. Юная дерзость  не слышит  еще тяжелой поступи  жизненного опыта и  не знает оков плененного духа. Она свободна от ненужных обязательств,  от старых долгов и рвущих сердце привязанностей. Свобода юности – это великая убежденность в том, что Творец создавал тебя не напрасно. Жаль только, что юность проходит так быстро…

 

 

Круамаг ей не обрадовался. Но и не опечалился. Круамаг ее просто не заметил.

У него постоянно обитали те, кому требовалась крыша. Приходили, уходили. Кто способен был – помогал, кто мог заплатить – платил. Круамаг все принимал как должное.

Не так давно к нему прибился худющий, лохматый подросток, который, в свою очередь, приютил в одном из темных углов лачуги облезлую собачонку. Оба они недоверчиво косились на Айю, но выгнать ее за дверь право имел только хозяин. А Круамаг молчал.

Он думал и думал о чем-то, кутался в свою отрешенность, как в волшебный плащ, укрывающий от холода, голода и всех невзгод мира. Мыслями он был совсем не здесь и возвращался в лачугу только тогда, когда непрошеные гости призывали его к ужину из рассыпчатых камней. Мальчишка собирал их в горах.  Где-то там, среди скал рос каменный «хлеб» — гроздья съедобного пористого известняка. Айя запекала эти ноздреватые кусочки гор в золе костра, который разводили под равнодушно-гостеприимной крышей.

Ужин проходил в тишине – в хижине Круамага умели ценить молчание. Оно избавляло от ненужных признаний, обещаний, обязательств, от обманчивых надежд, от всего неискреннего, наносного, ложного. Под крышей Круамага  жила не семья, а союз одиночеств, уважающих в каждом святость его тишины.

Поначалу Айя отсыпалась, словно очищалась от одурения привычной усталости. А потом в ней возник тревожный зуд вины:  не привыкла столько бездельничать. Кроме недолгой возни с вечерним костром занять ей себя было абсолютно нечем. Но многолетняя привычка ценить себя за объем проделанной работы (а за что еще, кроме полезности, можно себя уважать?) раздергивала безмятежность на самоупреки, давила неустанным чувством тревоги: что-то нужно делать…  что-то нужно делать…

Она выходила из прокопченного тепла  в неприветливый мрак сырого предгорья, но и там ее никто не ждал, и осознание своей невостребованности бередило тоску давнего сиротства. Безмолвствовали горные громады. Молчало разбросанное по ущелью поселение в холодных объятиях бесстрастных исполинов, уходящих вершинами в вечную ночь.

В конце концов, постепенно Айя смирилась с тем, что можно жить, обходясь минимумом обязанностей, ведь не страдала же она оттого, что в лачуге Круамага обходилась минимумом удобств, минимумом еды, минимумом тепла, по-настоящему жизненно-необходимым минимумом.

Зато свободного времени у нее теперь оказалось   по максимуму. Немало дней провела она уже в этом месте, но до сих пор не имела возможности вглядеться в мир, который ее окружал. Турана – так называлось место, куда забросила Айю последняя ее агония. Мир, ограниченный пределами небольшого поселения, упрятанного в мрачном ущелье среди равнодушных вершин.

Сурово-пыльный запах скал, неряшливо подрезанные проймы каменных арок, сердитые  волны горных хребтов и непролазная, нескончаемая мгла, — то, что вокруг. А изнутри – строгая размеренность обязательных действий и запретов в обмен на несомненность воздаяния. Воздаяние — как утешительный приз, как гарантия торжества справедливости. Самый лучший из всех миров, которые прошла Айя в череде агоний. Но даже он, самый лучший, был безнадежно лишен солнца. Кто хотел света, разжигал огонь из горючего горного камня.

 Горы согревали, горы укрывали, горы кормили. Горы судили и вдохновляли и, не имея никаких богов, жители Тураны  взывали к бесстрастному великодушию гор, признавая их несомненное могущество и право распоряжаться судьбами.

Те, кто не знал иных миров, не знали и тоски по солнцу.

Но Айя знала. Подремывая у огня, она представляла себя на пляже, под теплой паутиной солнечных лучей. Это значило, что рядом вздыхала река, лениво шевеля тяжелые волны, а солнце рассыпало по воде разноцветную мозаику  слепящих  бликов, влажно серебрилось в прищуре ресниц. И, конечно, в безмятежный этот, искрящийся покой вплывал на своей лодке Антон и улыбался, радуясь, что видит ее и волнуя бесхитростным своим обожанием. Айю звали тогда по-другому, имя забылось в череде других, каждый раз новых, но ее это не беспокоило. Главное, что не забылось солнце и не забылся Антон, потому что воспоминание  о первой, такой счастливой, настоящей жизни было единственным, что освещало Айе жуткий мрак последующих.

Айя запрыгивала в лодку, и Антон греб к их любимой заводи, увлекая в таинственную сказку с тенью печальной Аленушки на берегу. Казалось, беспокойной речной воде захотелось однажды сунуть любопытный длинный нос в рукав под загадочно сомкнувшимися кронами деревьев, и, попав в волшебное царство русалок и фей, зачарованная вода навсегда осталась в затоне, перетекла в темную амальгаму спокойного, царственного зеркала с затейливой рамой прибрежных водорослей. На поверхности безупречной глади круглые кораблики листьев кувшинок ожидали свою Дюймовочку, а между ними то здесь, то там, вздымали зубчики башен крошечные сияющие замки водяных лилий.  Цветы вызывали какое–то двойственное чувство – и красивы до самозабвения, и совершенно не похожи на цветы – фарфорово-мясистые резные  чашечки на длинных темных шнурах, протянутых в мохнатую глубину. К тому же их бдительно охраняли водяные, покачивая скользкими, грязно-зелеными бородами…

— Айя… — кто-то звал ее у порога темной лачуги, безжалостно вырывая из солнечно — зеленой сказки.

Азиза? Ну конечно, змеинокосая  Азиза. Пришла убедиться, что у бывшей мачехи все в порядке. Молодец девочка, знает, как обращаться со своим чувством вины. Появилось – не копи и не прячь от себя. Или повинись, или отбрось, если считаешь, что права. Ведь наполовину-то ты уж непременно права! А два человека – уже две правоты.

— Я соли принесла…

Азиза протянула горшочек, и Айя бережно его приняла. Соль в лачуге Круамага имелась, грубая горная соль. Но Айя ни за что бы не стала отказываться от подарка Азизы, потому что понимала, как велико было желание несостоявшейся падчерицы сделать для нее что-нибудь хорошее. Хорошее для других – главная радость человека. Кто прочувствовал это, кто понял, насколько  правильнее не к себе тянуть, а от себя, того судьба уже в обиду не даст.

Она проводила Азизу до тропинки, смутно прорисованной  в сумраке черного дня, и, помедлив, негромко окликнула ее, остановив уже возле поворота за скалу. Решилась все-таки спросить, наконец, о том, что насторожило ее тогда, на скользком полу кухни Саваэля:

— Ты говорила о натюрморте… — нелестным эпитетом   дополнять его  Айя не стала. – Откуда ты знаешь, что такое   натюрморт? В Туране нет ни живописи, ни художников.

Азиза фыркнула и резко вздернула свои косы, поспешно скрываясь за пузатым выступом. Эхо растрепало утихающую дробь торопливого бега и погрузилось в дремоту, сливаясь с тишиной.

Айя грустно покачала головой, но окончательных выводов сделать так и не решилась. Она всегда считала, что дети Тураны рождались именно здесь. Дети! Неужели они тоже жили когда-то в других мирах? Неужели и дети приходили сюда через агонию? Что за страсти могли превзойти силу детской чистоты и толкнуть к самоубийству? А Азизу она знала не меньше двух  лет и всегда считала родной дочерью Саваэля.

Впрочем, кого только не собирал Саваэль на своем подворье! Множество жен, детей, приходящих работников, должников, не покладая рук, денно и нощно трудились во дворе, в доме, в хлеву, в теплицах и погребах огромного хозяйства Саваэля, которое кормило десятки ртов, но и сил требовало все больше и больше. Перед Айей, работавшей на кухне, оно представало рядом огромных чанов, чьи раскрытые, исходящие паром, драконьи пасти были ненасытны. С утра до вечера в них нужно было закладывать продукты, чистить, мыть, резать и вновь закладывать. Чаны давились, жадно глотали и чавкали, разбрызгивая варево. Эта жадность передавалась едокам, распоясывала аппетиты до одышки, вскармливала зависть тех, кому могло показаться, что их обделили.

Отсюда, со стороны, было ясно видно:  богатство Саваэля не просто поработило его домочадцев. Это богатство пожирало время и свободу всех, кто ему служил. Оно высасывало легкость и беззаботность даже из детей.

Собственно, богатство редко кому доставляет радость. Потому что богатство чаще пользуется хозяином, чем хозяин им.

 

Если к Круамагу наведывался Фарид, то сидел он долго, и Айя покидала лачугу, чтобы не мешать степенной беседе и чтобы не жаться под откровенно неприязненным взглядом гостя. Она уходила в горы, устраивалась на любимом камне, что возвышался над грудой себе подобных и казался приветливо гладким. К людям Айю совершенно не тянуло. Она давно изучила их нехитрые, целиком ограниченные бытом интересы и скучала среди надоевших тем. Из вежливости поддакивала, но с трудом прятала раздражение, поднимавшееся от необходимости вести пустые разговоры, отвлекающие ее от главного – от общения с собственной душой. В молчании Круамага  ей виделась подобная потребность в уединении, и она не понимала, как мог он часами терпеть кисло-желтое занудство Фарида.

— Стареешь, — неизменно отмечал гость, и Круамаг согласно кивал на это.

— Смерть уже не за горами, — предрекал Фарид, и Круамаг опять соглашался.

— Так что же не разберешься со своей крышей? – сердито выговаривал Фарид. – Зачем принял толстуху? Она и явилась-то потому, что добычу учуяла. Выгонит пацана из дома, куда ему податься?

— Мужчину жалеть нельзя, — спокойно парировал Круамаг. – Если хочешь, чтобы твой сын вырос мужчиной, не старайся решать за него, не опекай без меры.

Фарид недовольно крякал, но не продолжал. Он приходил сюда не для упреков. Он приходил за мечтой.

— Расскажи про Лилию, — просил он, и лицо  гостя освещалось детским любопытством, словно в предвкушении любимой сказки.

Про Лилию… И что находил Фарид в воспоминаниях о чужой для него женщине? А что находил в своей Лилии  сам Круамаг? Не красавица. И не умница, пожалуй. Капризная, неласковая… Но Круамагу она и отсюда представлялась прекрасной дикой птицей, потерявшейся среди людей. Лилия… совсем не похожая на кроткий цветок. Капризная, переменчивая, она рвалась из своей судьбы, как вольный ветер, а сил у нее было не так уж много, чтобы с собственным ветром справиться. Она стремилась сокрушить преграды, которые невольно создавала сама, а попытки помочь ей воспринимала, как покушение на свободу. В далекой той жизни Круамагу удалось-таки приручить свою Лилию, но принесло ли это ей счастье?

В лачуге появился подросток со своей собакой, и старики замолчали.  Тот  не обратил внимания, деликатничать ему было некогда.

— Хочу в ходоки податься, — хмуро сообщил он, и умудренные опытом старцы поняли: влюбился. И не простой увлекся, а богатенькой, наверное, какой-то из дочерей Саваэля. Те давно отвыкли довольствоваться необходимым.

— Не хочешь, — уточнил Круамаг. – Хотел бы – не сомневался.

— Думаете,  мал еще? – вспыхнул подросток.

— Если глуп человек, то ему и не вырасти, — сплюнул Фарид.

— А что, в ходоки только глупцы идут? – сердито вскинулся мальчишка. Юношеская  воинственность сдержала-таки свой  пыл перед уважением к старшим, и те не могли не оценить этого. Парень достоин был ответа.

— Глупцы – не ходоки. Глупцы – смертники, что не смогли стать ходоками. Сколько сгинуло их в горах – не сосчитать. Не все ведь вдовы пошли к жены к Саваэлю.

— Но если сидеть на одном месте, как тогда узнаешь, ходок ты или нет?

— Не обязательно вставать, чтобы увидеть, какие кривые у тебя ноги.

— Это почему же у меня ноги кривые?- взвыл от оскорбления подросток. Не то, чтобы он поверил в свое физическое несовершенство, но, видимо, представил себя глазами стариков.

— Потому что начинаешь не с того! Не придет удача к путнику, который собрался за богатством. А от того, кто капризам девчонки  потакать намерился, вообще отвернется! Любовь не выслуживают. Да и девчонка, если любит, в горы не пошлет.

Парень опешил. Он и сам еще не понял, что влюбился, а эти мудрецы уже и девчонку его раскусили одним махом. Сидят, молчат, ничем вроде не интересуются…

— Отчего ж тогда Вергил и Тоний тогда удачливы, ведь они богаты?

— Богаты, потому что удачливы, а не наоборот. Ты посмотри на Вергила – разве о наживе он думает, когда в горы собирается? Риск он любит, приключений ищет, на мужество в горах себя проверяет и учит смелости тех, кто рядом. А Тоний ходит, чтобы в книгу свою что-то новое записать, потому что рассказать хочет людям о тех местах, что за горами. Ты послушай его сначала, подумай, захочется ли тебе искать счастья в чужих краях.

Подросток молчал. Думал.

— Девчонка-то  чья? Саваэля, наверное, дочка? – с любопытством спросил Фарид, Неудавшийся ходок сразу насупился, ощетинился ежиком – не ваше дело.

— Не злись, — спокойно сказал Круамаг. – Девушка – это серьезно. Девушка – это половина твоего счастья. Только никогда не забывай, что вторая половина счастья – ты сам. Никогда не топчи одну половину, чтобы возвысить другую.

 

Айя проснулась среди ночи от глухого гула за стеной. Стонали горы. Им не спалось. Кто-то потревожил их царственный покой. Кто-то из людей разбередил затаенную боль гор, и теперь она искала выхода.

Не дожидаясь звона колокольчиков, Айя начала молиться. Или размышлять об обидах, как это было лучше назвать? Она просто вспоминала, кого могла обидеть по всем своим жизням и мысленно просила у каждого прощения. Может, расстроился Саваэль, что ушла от него, не попрощавшись? Прости, добрый человек, не подумала, что ты заметишь мое отсутствие. Надеюсь, мы друг другу ничего не должны.

 Азиза? После ссоры их отношения стали только теплее. Спасибо тебе, девочка, что подсказала выход и невольно перекроила мое отношение к безысходности. Тупиков, как оказалось, не бывает, если только мы не придумываем их себе сами.

Мальчишка? Да не претендую я на твою лачугу, не гони только. И прости, что не озаботилась, эгоистка ленивая. Утром встану, непременно зашью  прореху на твоей рубашке… незаметно, пока ты будешь спать.

Горы не унимались, гул усиливался, и слышалось в нем возмущение. Если уж горы просыпались, то не для простой укоризны.

Внизу, от основной массы строений поселка, раздался звон колокольчиков. Негромкий, чтобы не раздражать горы, но достаточно тревожный, чтобы разбудить людей и поднять всех на молитву. Негласный жрец Ритон обходил каждую хижину, проверяя, горит ли огонь.

Гнева гор жители Тураны боялись больше всего, потому изо всех сил старались вести себя достойно. И сейчас, конечно, каждый молился, пересматривал свою жизнь, осаживал себя в злобных помыслах, прощал и просил прощения. Горы были способны играючи уничтожить Турану, а людям это вовсе было не нужно, и они поневоле держались за нравственность, чтобы спасти своих детей.

Айе показалось, что пол дрогнул, и в тот же миг к глухому ропоту гор присоединился грохот тяжелых камней, которые двигались сверху на селение.

Мальчишка не выдержал, соскочил со своей лежанки, взъерошенный, испуганный и беззащитный. У Айи мог бы быть такой, но только в первой жизни. У нее защемило в груди. Она стала просить прощения у нерожденного сына и у Антона, которому не оставила вот такого, юного, горячего и родного. Ее молитвы всегда уходили вглубь, больше касались не Тураны, а первой жизни, потому что только настоящая, живая жизнь создает полноценные возможности для покаяния. В других, отмеченных подвальной затхлостью черных миров, все уже по-другому, эмоции приглажены, страсти уравновешены, только снулое это оцепенение чувств совсем не похоже на умиротворение. Что ж, мудрость ходит разными путями…

Наверное, в эту ночь много свершилось покаяний, много дано было обещаний и немало грязи стекло с людских мыслей, потому что горы все-таки успокоились. Айя не заметила, как уснула.

И опять ей снился Антон. Их лодка все разглаживала, разглаживала тревожные морщины на теле реки, а водная толща сопротивлялась и раскачивала лодку, угрожающе ворочалась под ней, ужасая тревожной пустотой бездны. Но напротив сидел Антон. Он не боялся воды и, даже утопая сам, не позволил бы утонуть той, которой когда-то была Айя. Ее жизнь он ценил намного больше своей.

Как же все-таки тогда ее звали? Агонии с судьбами меняли внешность, меняли имена, но некоторые из них Айя помнила. Почему же не помнила первое? Оно было каким-то загадочным, похожим на гибкий стебель лианы. Да, кажется, она была Лианой, женой Антона. Любимой женой. Даже слишком любимой. Что слишком, это она поняла позже, после второй или третьей агонии. А тогда ей было мало его любви, и она требовала все больше и больше. Требовала внимания, нежности и постоянной заботы, как должное принимала постоянные его уступки, снисходила к его желанию носить ее  на руках, осыпать подарками, говорить только приятное ее самолюбию. И чем больше любви дарил ей Антон, тем больше она над ним смеялась, потому что ну не по-мужски это было – стелиться ковриком у ног самовлюбленной женщины.

— Бабу надо сечь! – внушал Антону рыбак Пантелеич, без особого почтения к присутствующей здесь же хозяйке. – Баба любит силу.

Лиана фыркала, перехватывая смеющийся взгляд Антона, а девчонки-соседки со всем пылом юной непримиримости бросались подпирать железобетон современной эмансипации:

— Прошли те времена! Домострой кончился, дед!

— Вот и семья кончилась, -  скорбно парировал Пантелеич. – Сгинула прахом семья. Остались одиночки, пьяницы, сироты да бандюки.

Социальный срез старого критика задевал за живое, как факт, который хочется агрессивно отрицать, потому что он слишком неприятен.

— А что, прежняя семья на синяках держалась?

— Не на синяках. На мужике, что бабе потачки не давал. Бабе волю давать – все равно, что обезьяну на трон сажать. Наруководит, вертлявая, нацарствует…

— Да кто ж любил такого мужика, что руки распускал?

— Бабы и любили. Кто ж из баб силу-то не любит?

— Да не было тогда никакой любви, -  свирепели девчонки. – Замуж шли за кого попало и не по своей воле…

— Любви не было, говоришь? Значит, сейчас – есть? Это не то ли, что у тебя под юбкой любовью называется? Да вся ваша нынешняя любовь выше штанов не поднималась! А ум да совесть не в штанах прячутся. И душа туда не залетала…

… Первый же муж из череды тех, кого назначала судьбой очередная агония, научил Айю трепетать перед грубой правотой того, за кем сила. Он не был ни умнее, ни сильнее Антона, просто он умел бить, не жалея. Страх боли мгновенно превратил избалованную стервочку в кроткую бабу, привыкшую дорожить каждым мигом покоя в видимости семейных отношений. Нет, она не любила того мужа, зато и себя любить перестала. Да она и прежде, скорее всего, любила не себя, а безграничность непомерных запросов. А вот мир и лад сразу приобрели в ее глазах невиданную цену. И почему  раньше не училась дорожить хрупкой материей согласия? Служение семейному ладу – не это ли имел в виду Пантелеич, тоскуя по временам домостроя?

За согласие в ее первой, настоящей семье отвечал всегда Антон. И однажды он взбунтовался. Для Лианы, не привыкшей считаться с мужем, это был удар на грани предательства. Он всего лишь заявил о своих правах, а ей это показалось покушением на  свободу, ведь именно о ней так пекся ее ненасытный эгоизм. Она долго не слушала мужа и разучилась слушать – голос собственного тщеславия перекрывал для нее все посторонние звуки. Она не собиралась уступать и не умела прощать. А вот мстить, как и любая искусная манипуляторша, умела ох как здорово! Мысль о том, как непомерно велико будет страдание Антона настолько льстила ее самолюбию, что она впервые не подумала о себе, когда вынашивала коварный план. Зная, как много значит она для Антона, Лиана объявила себе приговор, отменяющий собственную жизнь.

Ее агония была ужасной. Зыбкий ужас падения в пустоту, зловещая невесомость, скользкая щекотка закраины. Боль разрывала ее на части, выкручивала, выжимала, вытесняла из груди дыхание. Сразу же пришло дикое раскаяние мгновенно повзрослевшего сознания и, как провинившегося котенка, все тыкало и тыкало ее в собственное душевное дерьмо. Чернота водной бездны вздымала и опускала ее в свое нутро, топила, а потом вышвыривала брезгливо, презрительно.

Это презрение преследовало Лиану-Айю все последующие ее агонии и те промежутки, что назывались жизнью между ними, потому что суицидальная смерть готовила вовсе не покой, а ужас нарастающего страдания. Смерть забрасывала ее в черные миры, которые, наверное, и назывались адом. Чертей там Айя не видела. Видела грубость, грязь, унижения, терпела побои и издевательства, страдала от оскорблений, корчилась от насилия, а от былой уверенности,  что кто-то должен ее любить, не осталось даже намека. Она все пыталась отыскать  более-менее спокойный мир, не помышляя уже о мире идеальном.  То, что идеального мира не бывает, стало ясно после первой же агонии.  И тем более нет его для того, кто не  готов пройти назначенное ему испытание жизнью.

Видел бы Антон, как изнеженная его повелительница прислуживала мужу в Атоге, пытаясь угадать его желания и ловко уворачиваясь от свирепости кулаков. Или как слабыми, изрезанными в кровь руками ворочала камни в подземной шахте Торра. Как закрывала голову, не обращая уже внимания на пинки похотливого  Эда, изводившего ее разнузданными фантазиями. Как тонула в болотах Питуана, спасаясь от банды дикарей. Когда в Арголе ее забивал насмерть последний из мужей, она впервые не желала для себя агонии, надеялась оклематься и простить непутевого спутника, потому что жалела его, неприкаянного, никому не нужного пьяницу. Может, поэтому Турана приняла ее в себя без желания унизить и искалечить.

 

Утро принесло нехорошие новости.

Ночной камнепад унес жизни четырех человек.

То, что камнем убило гуляку Даира, никого в Туране не удивило. Люди верили в справедливость суда гор. По всей вероятности, Даир такой смерти заслужил. Если дома ждет родная жена, зачем по ночам ходить к чужим вдовам? Не от любви ходил Даир, от жадности. Любил бы — мог бы привести вдову второй женой под свою крышу, но тогда бы пришлось заботиться о женщине, а распутник не забот хотел, а удовольствий.

Но в смерть семьи Кэролайн верить не хотелось. Почему – целая семья? Вместе с хижиной – с лавиной – в пропасть? Кэролайн была красавица и вроде не гордячка, со всеми приветлива и дружелюбна. А дочка совсем маленькая, когда бы успела нагрешить?

Удивление висело невысказанным.  Туранцы боялись  усомниться вслух в правильности решения суда гор. Пусть горы чувствуют и невысказанное, но все же оно хотя бы не объединяется в скорбный ропот толпы с непредсказуемой, дурной силой ее мысли.

Уже придя домой, Айя рассудила, что горы, наверное, все-таки были правы. Уж слишком эта Кэролайн напоминала ей себя в образе той стервочки, что когда-то мучила Антона. Да, она умела быть приветливой и обаятельной, но сколько презрения скрывалось под ангельской улыбкой! Его непременно нужно было вылить на кого-то. И этот кто-то был, конечно, Антон, потому что всегда рядом, потому что беззащитен от своей любви, потому что больше всего от нас достается тем, кто нас любит.

Не зря ведь туранцы говорят о семье Кэролайн, не вспоминая о ее муже. Наверное, мужчина заслужил свою смерть тем, что позволил себя презирать. А дочка…  Почему принято детей считать исключительно невинными? Чисты они могут быть только тогда, когда родители не передали им грязи своих внутренних поступков. Дети выдают то, что родители прячут глубоко на дно своей души. Девочка росла капризной, скандальной. Айя помнит ее истерики, когда ребенок играл с детьми Саваэля. Видимо, от матери передалось и презрение, и зависть, и твердое убеждение в  своем превосходстве.

Когда-то Айя… или Лиана… закатывала такие истерики мужу, требуя от него красивой жизни. Неприхотливость Антона она принимала за его ограниченность. Неужели непонятно – достаток – не роскошь! Первый сорт – не высший! Почему они должны довольствоваться малым, если рядом столько великого?

Долгий опыт агоний научил ее:  нет ничего ценнее и надежнее простоты. А надрывное богатство Саваэля окончательно отбило у нее охоту боготворить роскошь в ущерб радости. Может, это и есть мудрость? Если она измеряется отношением к человеческим ценностям, то, может быть, Айя прошла наконец свои испытания? И теперь здесь, в Туране, обретет она, наконец, покой подлинной смерти… Ведь смерть, как и жизнь, дается человеку судьбой и требует такого же права на уважение. Только смерть знает, где кончается у человека жизнь.  Поистине счастлив тот, кто хотя бы чуть-чуть прикоснулся к этому знанию и научился ценить каждый миг жизни, даже минутную ее радость, даже вековую ее печаль.

Айе жизнь представлялась сейчас в образе знакомой реки, что подарила ей любовь Антона. Огромная, плавная, спокойная, эта река умела быть радостной и щедрой, а могла реветь от ярости и переворачивать лодки, унося людей. Река любила смелых и безжалостно расправлялась с теми, кто не умеет плавать. Река очищала и учила. Река дарила и судила. Как жизнь.

…Они тогда плыли в лодке. С легкой грустью вспомнила Айя себя в теле той стройной девчонки, что вырядилась вместо привычных джинсов в белый сарафан с рассыпанными по нему ромашками. Красивый сарафан, для танцев, но ей не терпелось позадаваться и ждать вечера для гордой демонстрации  обновы она по-девчоночьи безрассудно не пожелала.

Они плыли вдоль поросших ивами берегов, а впереди била крыльями по воде большая серая птица. Она запуталась в рыбацкой сети.

Им понадобилось немало времени, чтобы распутать дикарке лапы, потому что птица не верила в бескорыстие их намерений и билась у них в руках, билась всей силой ужаса  перед  неволей.

Белый, в ромашках сарафан, весь промок от брызг и стал грязным от скользкой тины, покрывавшей сеть, но птицу все-таки освободили! Она замерла на миг, наверное привыкая к простору утраченной уже было воли, а потом с шумом взлетела, свободная от пут, как от всех долгов, включая долг благодарности. Зато небо о благодарности не забыло и наградило Антона и ту, которой была Айя, зрелищем полета бывшей пленницы.  Птица летела прямо на солнце, а парень и девушка счастливо щурили глаза и были счастливы оттого, что живут, оттого, что плывут, оттого, что могут дарить свободу и творить полет…

 

Уже с порога Фарид понял:   Круамаг – на излете. И замер растерянно, не зная, сочувствовать или поздравлять приятеля.  Круамаг заметил его, вышел из дремотной отчужденности:

— Не услышать тебе сегодня про Лилию, Фарид. Иди домой и поищи ее в своих стенах. Всю жизнь она хлопотала рядом, заботилась,  сына тебе родила… В каждой ее морщинке – печаль о тебе, старый брюзга… и ни слова упрека, что не умел ты любить ее правильно…

Фарид оторопело разинул рот, помедлил и присел на корточки, чтобы поразмыслить. Он никогда не пытался любить правильно. Он и не подозревал вообще, что может любить жену. Терпеть – да. Но любить… Она же не Лилия из солнечной сказки!

— Твоя Софи – ничем не хуже моей Лилии, Фарид. И слушать ты приходил не о моей жене, а о любви к моей жене.  Есть такое чувство и у тебя, Фарид. У каждого есть, кто рожден человеком. Не стесняйся выпустить его на волю.  Считай, что  я тебе его  завещаю. Приди домой, возьми за руку свою Софи. Попроси ее рассказать о тебе… Иди, Фарид…

Круамагу предстояло еще проститься со многими, с теми, кем дорожил он в прошлом. И, в первую очередь, конечно, с Лилией. Ах, птица затаенной печали! Настороженно-тревожные глаза и прохладный трепет невидимых крыльев. Она улетала в миры своих фантазий, а тот, куда приходилось  возвращаться,  казался ей безнадежно серым. С ней было нелегко, и многие жалели его. А он жалел свою Лилию. Когда природа лепит нрав из чрезмерностей, то благородный трепет гордости открывает дорогу жалкой уязвимости. И бьется человек внутри собственных полюсов, не в силах обрести центр. А тот, кто рядом, он всего лишь рядом, как бы ни хотел помочь.

… Когда Лилия покинула его, вина накатила исполинской волной цунами. Не уберег свою птицу, не удержал в ладонях упругое, тревожное счастье.

Он беспробудно пил и опускался, пока соседка не привела к нему знахарку. Колючие бабкины глаза пробили туманную тошноту полузабытья: «Нет на тебе приворота. Честно все. Зря ее мучаешь. И без тебя ей приходится несладко».

— Кому? –  пьяной тяжестью  ворохнулся непослушный язык.

— Жене твоей…

Он пошел к ней через день, едва протрезвел и вытряхнул из чугунной головы тошнотворную грязь похмелья. Погнала обида, какая-то беспокойная, по-детски несолидная. Это он – мучитель? Как можно такое заявить? Знала бы, проклятая, каково ему!

Жена давно вросла в него так прочно, что собственной жизненной основы словно не существовало. И теперь вся ткань воспоминаний состояла из сплошных болезненных волокон  присутствия Лилии. Не мучитель он, — мученик!

— Не нужны ей твои мучения. Молился бы лучше о грешной ее душе.

Дались им заезженные стереотипы старушечьих советов! Как будто что-то молитвой можно в жизни изменить…

— Не богохульствуй!- сердито сверкнула глазами ведунья. – Не веруешь, потому что слеп. Видел бы, как жена твоя сейчас мается, день и ночь с колен бы не вставал!

— А ты видишь? – спросил с какой-то глупой надеждой.

— Вижу. Прощения она у тебя просит каждый день. Не знает еще, у кого прощения просить следует. Кольцо обручальное, говорит, не выбрасывала она, как грозилась, а спрятала в какую-то синюю вазу…

Когда он нашел в вазе колечко, поверил в несбыточное, поверил бесповоротно. Сразу же побежал к ведунье.

— Я хочу туда. Я хочу к Лилии!

— Ну и дурак! – отрезала бабка. – Помочь можно толькоотсюда,  а грешник грешнику – не помощник.

— Помощник, если рядом! Все мы в этой жизни грешники, как лошади в одной упряжке. Я должен  быть с ней!  Рядом!  Скажи, мы с ней встретимся?

Ведунья прикрыла глаза, на миг уходя в себя, как будто тот мир, где обитала сейчас душа Лилии, весь укрывался в ее щуплом теле, а потом как-то странно посмотрела на него и с легким недоумением удостоверила:

— Встретитесь…

Неосторожное это обещание решило все. Он даже не обратил внимания на растерянно-вопросительную интонацию ее утверждения.

 

После агонии он стал другим. Совсем другой человек. Другое тело. Другое имя. Другое окружение. Как и положено, по сути, если человек решился отвергнуть свою настоящую судьбу. Если бы он встретил Лилию, она бы ни за что его  не узнала. Как и он – свою бывшую Лилию.

Но он искал ее. Осторожно спрашивал женщин Тураны. Ни одна не помнила сказочной заводи на реке.

Он решил пойти с ходоками за перевал. Но перед самым отходом перед ним возник жрец Ритон:  «Горы против.   Ты – не ходок.»

Сколько ни прислушивался Круамаг к тайному голосу гор, ничего не услышал. Просто однажды понял: он – не прежний, он другой. И судьба его теперь другая. Но Лилии в этой судьбе для него не меньше, чем в прежней. Образ Лилии расширился и вышел за пределы его личности, стал достоянием Фарида, соседей, Тураны. Надежду отыскать Лилию ходоки унесли-таки за перевал, и там она стала красивой легендой, из тех, что создают прекрасно-голубой шлейф мечты и будят в сердце самые нежные струны высокой печали.

Может, хотя бы эта, созданная Круамагом легенда искупила огромную его вину отречения от жизни ради стремления встретиться с ушедшей женой.

Жизнь – великий подарок Творца. Оценить его способны только те, кто убежден:  Создатель ничего не делает напрасно. И семью создает тоже Он. Соединяет двоих им на благо, потому что семья – основной источник жизненных сил. Могущественный источник, если  только муж и жена служат любви в семье, а не друг другу. Если муж –  стержень, который не позволит жене метаться. Если муж – защитник, который не пустит в свою семью эгоизм, злобу, пустые амбиции и глупые капризы.  Ради любви муж обязан быть мужчиной.

Он неправильно любил свою Лилию. Слишком баловал ее и не учил отдавать любовь. Она купалась в счастье быть любимой и так и не поняла, что главное счастье – любить самой. Где-то сейчас учится этому пониманию… без него…

…Вспомнились комично-мудрые назидания Пантелеича «Бабу надо сечь»…

Заколыхалась река, призывая в умиротворяющий покой своей безбрежности…всплыли трогательно-растерянные глаза Лилии над испачканным платьем с белыми ромашками… и над всем этим хороводом махала крыльями свободная птица, уходящая в высокое, сверкающее небо.

Рейтинг: +3 Голосов: 3 1536 просмотров
Нравится
Комментарии (6)
Константин Чихунов # 6 сентября 2013 в 00:41 +2
Рассказ очень понравился. Вроде бы и тема не новая, но, как же красиво написано. Получил огромное удовольствие от прочтения.
0 # 6 сентября 2013 в 08:29 +3
Спасибо! Очень рада, что рассказ затронул.
Мария # 8 сентября 2013 в 09:06 0
Лично меня привлекла не только красота слога. Есть о чем задуматься после прочтения! Впечатляет.
0 # 8 сентября 2013 в 15:26 +2
Спасибо!
52al25@.mail.ru # 5 октября 2013 в 07:55 0
Впечатляет. Не только слогом, но и смыслом.
lada_bobrovskaya # 6 октября 2013 в 20:11 0
Очень рада
Добавить комментарий RSS-лента RSS-лента комментариев