Синдром молодого Вертера, глава 1
в выпуске 2018/11/05…Но во избежание блуда, каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа.
(1 Кор., VII, 2).
I.
Мое! – сказал Евгений грозно.
D |
А.С. Пушкин: «Евгений Онегин».
ень был погожим, солнечным, как редко бывает осенью в этих северных краях. Лес стоял весь словно из чистого золота: его сусальные листочки, сверкая на солнце, медленно падали вниз, выстилая под ногами мягкий ковер. Было тихо. Лишь ветер, шурша, поигрывал черно-золотыми ветвями, да где-то вдали, по временам чуть слышно гудел охотничий рожок. Катарина шла не спеша, наслаждаясь ласковым свежим ветерком, любуясь яркими осенними красками, прислушиваясь к звуку собственных шагов, к шебуршанию палой листвы, потревоженной подолом юбки. Она набрала уже целую вязанку хворосту, но возвращаться домой, пока не хотелось. Да, и куда спешить? Отец с утра ушел с сестрицами в поле, а ей повелел оставаться дома и вышивать приданое. «Как они мне надоели все со своим приданым!» - думала Катарина. – «Да, и когда еще будет-то, эта свадьба? Может, ее и вовсе-то не будет. Вот, возьму, и не пойду за него. Захочу, и не пойду». Да, и статочное ли дело, тратить на какое-то приданое такой солнечный погожий денек – может быть последний в году? Как знать, может быть это даже грешно – все равно, что поститься по воскресеньям…
Остановившись возле неглубокой, запорошенной сухими листьями теклины, она бросила свою вязанку наземь, села, привалившись спиной к узловатому стволу старого дуба, и улыбнулась. Ей вспомнился бродячий шпильман, который гостил в их деревне года три, назад и его простые, но такие чудные песни. Одна из них Катарине особенно нравилась:
Как я лужайкам рада!..
Весенняя отрада
Томит меня все боле! –
Сказала девушка-краса. –
Скорей, скорее в поле!
Мать, отпусти меня ты,
Уж пляшут там ребята;
Что может быть чудесней?
Я не слыхала так давно
веселых новых песней…[1]
«Сказала девушка-краса»… - подумала Катарина, вздохнув. «Пресвятая Дева, и зачем это так надо было? Ну, чтобы я красивой родилась? Нешто нельзя было, чтоб я роди-лась, как сестрица Урсула, или сестрица Берта? Их-то не отдадут этому Гансу Мюллеру, чтоб ему пусто было! А меня отдадут, потому что красивая, потому что он сын мельника и крейцеров у его папаши, как в кошеле у Фортуната… а сестрица Урсула еще говорит, что я счастливая: такой, мол, парень за меня сватается! Ох, сестрица… видит Господь: я бы с тобой этим счастьем-то, с радостью поменялась. Еще бы и в ножки тебе кланялась: хочется тебе за этого рябого Ганса – сделай милость. Век бы за тебя Пречистую Деву и святую Катерину молила, так, то-то и оно, что этот рябой Ганс в твою сторону даже не взглянет. Скажет, у тебя мол, лицо красное и руки как хлебные лопаты и сама ты как пивная бочка… слыхивала я, сестрица, что люди за глаза про тебя говорят. И про сестрицу Берту, тоже. Жалко мне вас. И себя жалко: почему я сама не такая? За что? Чем таким Господа прогневила? Правда, меня, что ли, маменьке подложили, как у нас в деревне судачат? Будто, не отцова я дочь, а какого-то его кюбы[2]. А кто он такой, этот самый его кюба – Господь его знает. Ох, сестрицы! Да, если б можно было, чтоб я отдала вам свою красоту, а сама бы стала такой как вы, я и не думала б ни минуточки»…
От мысли о предстоящей свадьбе, девушке как всегда стало немного грустно: «Да, что тут поделаешь? Как поперек отцовой воли пойдешь, да, и разве спросит, кто, хочу я, или нет»? Вдобавок, совершенно не ко времени вспомнился давешний страшный сон: Катарина охнула, перекрестилась, прошептала: «Pater noster qui es in caelis…»[3], но воспоминание стало только ярче. Как наяву она опять увидала, будто шла от овина к дому, и
вдруг, клафтерах в десяти от него, приметила на земле буроватые, глянцевые полосы кро ви, которые тянулись к крыльцу кривым зигзагом, точно следы санных полозьев. В испуге она кинулась к дому, увидав, что весь порог залит кровью и истоптан кровавыми следами,и открыла дверь. Прямо за дверью стояла ее покойная матушка в долгополой, красной от крови, рубахе. Кровью были перепачканы ее лицо, руки, ступни босых ног, распущенные черные волосы. Она глядела на Катарину широко раскрытыми, безумными глазами и шептала: «Крест… крест… крест»… Потом, она закричала и проснулась, но целую ночь не могла прийти в себя: разбуженные сестры и отец стали бранить девушку, но та, не обращая на них внимания, зажгла лучину и до утра простояла на коленях перед иконой Пречистой Девы… «Схожу, завтра к мессе, к отцу Якобу, исповедуюсь» - решила она. – «Гос подь наш, Иисус Христос, Пресвятая Дева и все святые, оградите от всякой напасти папеньку моего, и сестриц, и меня, грешную, тоже оградите, как ограждаете»…
Катарина насторожилась. Звуки охотничьего рожка слышались все ближе. Она уже отчетливо различала вдали конский топот, лай борзых, и азартное улюлюканье охотников.
- Jesus Maria… - перекрестилась девушка. Резко вскочила на ноги, подхватила свою вязанку, и со всех ног кинулась прочь. В деревне говорили, будто иногда сам черт охотится в этих местах, и многие крестьяне божились, что видели его в образе зеленого охотника: черт всегда приходит в зеленом платье.
- Господи, Господи, сохрани, - повторяла она на бегу. Голоса и звуки приближались. Катарина слышала уже в нескольких десятках клафтеров от себя заливистый лай собак, звяканье конской сбруи. Она растеряла весь свой хворост, но ужас, пыточным жомом стянувший сердце, не давал ей оглянуться назад. Девушка задыхалась и, почти оглохнув, от нестерпимого стука крови в висках, немеющими губами все шептала: Господи, сохрани…
Вдруг, что-то огромное, горячее, хрипло дышащее, прыгнуло на нее сзади; прижало к земле. Катарина даже не успела понять, что это такое. Чувствовала только, как медленно, минуту, другую, третью, смыкаются на ее затылке чьи-то огромные клыки и как стекает с них тягучая, мерзкая до тошноты слюна.
- Фрида! – пророкотал сверху чей-то властный голос. – Фрида, не сметь! Стоять,
Святоша! Аббатиса, место! Гюнтер, Хаген! Да, отгоните же собак, чертовы отрыжки! Всех! Всех пор-роть! Кр-ровавыми соплями у меня…
Очнувшись, Катарина подумала, что черти уволокли ее в ад. Непонятно было только,откуда в аду палые листья, вперемежку с трухой, мелкими веточками и муравьями, которые сновали туда-сюда возле ее глаз. Потом, кто-то грубо тронул ее за плечо.
- Эй, как там тебя… - послышался давешний властный голос. – Живая ты там, или околела со страху?
Катарина слабо застонала и пошевелилась, все еще не решаясь приподнять голову от земли: мало ли что она там увидит?
- Живая… - удовлетворенно пробасил голос, а затем, чей-то сапог несильно ткнулся ей в бок. – Ну-ка вставай, вахлачка! Как ты вообще, смердящая твоя душа, смеешь лежать перед своим господином?
Умом девушка понимала, что никакой это не ад, что к ней обращается живой человек, но поднять на него глаза, по-прежнему было страшно. Она только всхлипнула и глухо, в землю, проговорила:
- Смею, господин… потому, а ну, как вы, господин, ⎯ черт… а я не хочу, чтобы черт…
- Да, что ты там гундишь, поблядушка?! А, ну-ка встать, когда с тобой разговаривает ландграф!
- Jesus Maria!» – с дрожью подумала Катарина. Владыку всех окрестных земель, Дитмара фон Гемюссеншверта, ландграфа Муммельсдорфского она еще ни разу не видела, но по рассказам отца выходило, что с ландграфом шутки плохи. Уже от одного его дурного настроения следует бежать, как от огня. А если, не приведи Господь, чем-нибудь его прогневить… Жизнь окажется не самой большой потерей.
Катарина торопливо поднялась на ноги и, опасливо косясь на зеленый плащ государя, поклонилась ему со всей, возможной почтительностью. Ландграф оказался мужчиной, лет сорока, высокого роста и, наверное, недюжинной силы; впрочем, не таким уж страшным. На его полных лиловатых губах играла полуснисходительная – полуласковая усмешка. Узкие сальные глаза поблескивали озорными искрами. У ландграфа было красное неприятно пористое лицо с глубоким шрамом, наискось пересекавшим узкий складчатый лоб, рыжая борода и такие же длинные лоснящиеся волосы, перехваченные кожаным ремешком. От ландграфа остро пахло конским потом и винным перегаром. Невдалеке, привязанный к дереву, переступал ногами его белый, с черной звездой во лбу жеребец. Зеленый всадник на бледном коне... кажется, отец Якоб что-то говорил об этом недавно в своей проповеди.
Дитмар шагнул к девушке и, приподняв за подбородок ее голову, заглянул ей в глаза.
- Ты смазливая, – с улыбкой проговорил он. – Люблю смазливых смердов: они меньше смердят.
- Все люди, сударь, ⎯ ответила Катарина, потупившись, ⎯ смердят одинаково.
- Что?! – нахмурил рыжие брови ландграф. – Откуда в твоей сермяжной душе такие мысли? Сама бы ты не додумалась до такого: кто тебе это сказал?
- Отец Иаков, сударь, – все так же, глядя в землю, произнесла Катарина. – Наш приходской священник.
- Хм! И что он еще говорит, твой отец Иаков?
- Он читать меня научил, сударь, – как будто виновато, откликнулась девушка.
- Чи-читать?! – удивился ландграф. – И, что же ты читаешь?
- Народные книги, сударь. Книжицу про Тиля Эйленшпигеля, про Фортуната, про Рейнике…
- Вот, чертовка! – усмехнулся он беззлобно. – Я, твой государь, грамоте не разумею, а ты, вахлачка, книжки читаешь! Да, тебя за это сжечь нужно, еретичка!.. Лет-то тебе сколько?
- О дне святого Климента, сударь, стало быть, будет шестнадцать.
- Хм! Любопытно! А звать как?
- Катарина Фогель, сударь, крестьянка.
- Откуда ты такая, Катарина Фогель? Кто отец с матерью?
- Из Штинкена, сударь. Деревня тут недалеко. Отец – Мельхиор Фогель, тоже крестьянин, а матушка померла. – Она быстро оправилась от своего мистического ужаса и думала уже совсем о другом. Государь был в добром расположении духа. По рассказам знававших его крестьян, такое происходило редко, но уж если происходило, оставалось только дивиться милосердию и щедрости ландграфа. Одного он на целый год освобождал от барщины; другой уходил от него с кошельком, доверху набитым имперскими дукатами. «Вот бы он и мне денег дал», ⎯ думала Катарина. ⎯ «Как бы отец обрадовался! А сестрицы могли бы к Рождеству себе новые платья справить: глядишь, и приглянулись бы кому-нибудь, вроде мельникова сына».
- Померла, значит… - раздумчиво проговорил ландграф. – А, знаешь, вахлачка, что мне из-за тебя пришлось Фриду пристрелить? Тебя, между прочим, спасаючи? Эх, знатная была сука!
По спинеКатарины ледяной струйкой пробежал недобрый холодок. Вот так и пойми теперь: хорошее у него настроение, или дурное.
- Сударь… - начала, было, девушка, но опустив глаза, замолчала в тревожном ожидании.
- Пустое, впрочем. Сукой больше, сукой меньше. Эх, продрог я, что-то, на этой чертовой охоте… ноги замерзли.
Катарина вздрогнула и побелела, как полотно; кинулась перед ландграфом на колени и, обнимая его сапоги, простонала:
- Сударь, пощадите... - девушке доводилось кое-что слышать о привилегиях местному владетельному дворянству. По одной из них, если у графа, или барона на охоте замерзли ноги, он был волен поймать первого встречного холопа, вспороть ему живот и отогреть свои ноги в его теплой крови. – Пощадите, сударь, – всхлипнула Катарина, глядя на него снизу вверх, глазами побитой собаки. – Я… я…
- Полно, – с плотоядной ухмылкой сказал ландграф. – Ты смазливая: жаль мне такую шкуру портить. Будь на твоем месте какой-нибудь вонючий мужик, я бы с ним не цацкалася. А тебя мне почему-то жаль. Встань.
Катарина подчинилась.
- Мне бы хотелось, чтобы мои люди меня знали, как государя милосердного. Поэтому, я тебя помилую и… согреюсь, чуть-чуть по-другому, – захохотал он. Резко толкнув девушку в плечо, повалил ее навзничь, на землю; упал на нее, придавил всем своим телом так, что у девушки перехватило дыхание и едва не хрустнули кости.
- Государь, – поняв, что с ней собираются делать, вскрикнула она. – Не надо! Не надо! Прибейте лучше! Это грех! Грех!
Катарина крепко зажмурила глаза. Ее трясло. Ей было противно до тошноты, но еще больше было страшно: казалось, она сейчас же умрет от отвращения, и тогда уже ничто не сможет ее спасти. Господь отвернется от нее, как от самой гнусной грешницы и черти в аду будут ad finem seculorum[4] проделывать с нею то же, что сейчас делает ландграф.
- Государь!.. Грех…
- Молчи, поблядушка! – ревел в ответ Гемюссеншверт, обжигая ее лицо резким духом перегара и чеснока. Катарину мутило. У нее кружилась голова. Как будто в бреду она слышала его натужное сопение, чувствовала, как он водит шершавыми, точно неструганное дерево ладонями, по ее обнаженным ногам, мнет ее грудь, хлопает по животу и бедрам. «Domine», ⎯ повторяла она. – «Viventis in cura Domini in domo Dei caelorum…[5] viventis in dura comini…» - и все крепче, до желто-фиолетовых расплывчатых кругов, сжимала веки. Ландграф сопел. В какой-то миг он прекратил ее мять и громко завозился над нею, задевая локтями ее ноги и бурча себе под нос какие-то проклятия. Потом, вдруг отпрянул, и отчаянно плаксивым голосом выкрикнул:
- Чертово отродье! Что ты со мной сделала, еретичка?!
От неожиданности Катарина открыла глаза. Ландграф стоял перед ней на коленях, с расстегнутым гульфиком, и сверлил ее взглядом полным растерянности и досады.
- Ведьма… - выдохнул он. – Ты… ты меня испортила! – Его глаза медленно наливались кровью и диким огнем. Катарина не понимала, что происходит; чувствовала только, что сейчас государь возьмет меч и вспорет ей живот, отрубит голову, сделает все, что угодно. Съежившись под этим взглядом, она, как лежала начала медленно отползать назад, а ландграф, обернувшись к чаще, истошно, по-бабьи заорал: - Люди! Хаген! Гюнтер, свиная ты требуха! Зигмунд! Где вы там, черти толстозадые?! Сюда! Все сюда! Здесь ведьма! Ведьму держите, гнилоеды! Ве-едьму!
- Матерь Божья… - прошептала Катарина; вскочила, и бросилась бежать…
(to be continued)
[1] Стихотворение Нейдгарта фон Рейенталя (1180-1250)
[2] От нем. Ihn – его и лат. incubus – лежащий сверху: в католической демонологии – нечистый дух, принимающий облик мужчины и вступающий с женщинами в половую связь.
[3] Отче наш… (лат.)
[4] До скончания веков. (лат.)
- Живый в помощи Вышняго в крове Бога небеснаго [водворится] : псалом 90 (лат.)
Похожие статьи:
Рассказы → Книга Аркарка (повесть) 1-2.
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Добавить комментарий |