Тепло приятной усталостью разлилось по материнскому телу. Урчание в животе, сливаясь с жабьей песней, напоминало лягушачий хор. Мутная пелена сытости застилала глаза:
— Мне так хорошо, что чувствую себя словно в детстве.
Родственники молча досасывали еду.
— В этом пруду я купалась. Вот под теми листьями,— Лаума нехотя показала конечностью на лужайку,— спала. Просыпалась с чувством счастья и радости, ежечасно томивших душу. О, если снять с плеч тяжелую ношу прошлого и вернуться в сон моей юности, я слилась бы в объятиях с этим прудом, с огромными каштанами, землей, нефритовой верандой…
— Какое прошлое, Лаума? — бабушка снова посмотрела на портрет с папахой.— Мы обычные водяные клопы. Там, на лужайке, не каштаны. Дедушка вкопал три алюминиевых дерева и повесил на них светлячков.
Хлопнула калитка. В дверном проеме первыми показались длинные ноги водомерки. На веранду вошел глава семейства Модрис.
— А что я вам принес? — потертый фиолетовый сюртук лоснился у него в нескольких местах. С коротких верхних ног сыпалась засохшая грязь. На фарфоровое блюдо плюхнулось что-то жесткое и дурно пахнущее.
Семья дружелюбно молчала. Ковыряясь в хоботке, Анварес показывал сестре язык. Бабушка водила клешней по скатерти. Фыркнув, демонстративно отвернулась Лаума.
— Кто, что, куда: какой падёж? — как всегда проверяя в игровой форме правила гладышского языка, спросил у детей папа.
— Падёж скота,— вставная челюсть тещи никак не принимала исходное положение,— опять блох приволок?
Анварес сморщился. Смачно отрыгнула Ильза. Повернувшись к портьере, хихикнул седовласый паж. Его вогнутые колени пружинили в такт с качавшейся головой.
— Если бы на моей знакомой учительше гладышского языка ползали косолапые мишки,— дрогнувшим голосом произнес Модрис,— мы бы ели медвежатину.
— Все твои сучки блохасты,— хоботок Лаумы потемнел от свернувшейся крови. В глазах блеснула ревность.— Что она тебе еще новенького нашептала?
— Со следующего года будем изучать парижский язык и …
— Бывала я в ваших Парижах,— перебила Модриса теща. Пятна на теле Мирдзы расползлись,— там холодно, дожди. Язык хуже гладышского. Надо в нос говорить, иначе не понимают. У меня, извините, нос не гармянский, лимон из стакана достать не могу. Вот и мучилась, прости господи, с ихним прононсом.
— Опять вы со своим носом, мама,— расстроенная Лаума отодвинула от себя тарелку.
— Жизнь переменится! — не обращая внимания на колкости старухи, длинным тоненьким хоботком самец проткнул трепыхавшуюся блоху.— Наконец-то грядет всеобщее обрезание!
— Говорила я тебе, доченька, надо было выходить замуж за землемера. Погубит нас всех твой водомер.
— Не переживайте вы так, матушка,— сухой голос Модриса звучал на веранде кашлем.— Обрежут язык! — брат с сестрой полезли под стол.— Наконец-то гладышский язык вздохнет полной грудью! Из него удалят шесть букв: «Р, О, И, Я» и два «С».
При последних буквах Лаума взлетела со стула:
— «СС» удалят? Кто же мне найдет новые застенки с такой зарплатой?
— Я давно хотел сказать, милая,— от Модриса пахнуло псиной,— мучить недогладышей отвратительно!
— Дети, идите в спальню,— платье взбесившейся мамаши задралось, и общему взору предстали красные трусики с кружевной оборкой.
— Мать твою,— вырвалось у сына.
— Ну, мам,— надув губки, добавила сестренка.
— Быстро! — рявкнула маманя.
— Мамочка,— из-за скатерти появилась голова Анвареса,— у нас нет спальни.
— Вот посмотри,— Лаура летала по веранде, ударяясь о колонны,— у твоих детей нет даже спальни!
— Зачем им спальня? — Модрис был неумолим.— Они же не спят.
Только по вставшим дыбом несмачиваемым волосикам на кончике ног можно было догадаться о внутренних противоречиях супруга.