Ухнули засовы, скрипнули петли, пискнув, отвалилась кормушка. В дверную прорезь наблюдали три пары глаз.
— С кем имел честь беседовать? — вывалился из форточки запоздалый вопрос.
— Зовут за будкой, а кличут Незабудкой,— подойдя к двери, женщина замахнулась. Зрители, ругаясь, отпрянули от амбразуры.— Васька Сибиряк Дунькой Кулаковой нарек. Сашка-бомбист — Глашенькой.
— Дожились. Не хватало еще бабу умасливать,— сквозь зубы процедил ротмистр.— Барыня, её душу в Бога мать.
— Тебя как зовут, служивый? — мадам взялась за щеки унтера хлебными лопатами.
— Никифор Сидорович,— уронил капельку чернил на бумагу писарь. Губы задрожали. По щеке робко скатилась хрустальная слеза.
— Хош, я тебя поцелую, Никишка? — махристый рот шамкнул засохшими корками. Пахнуло квасом и ржаными сухарями.
— Не надо, Христом-богом молю. У меня детки.
— Богом? — ржаная узница оглянулась на дверь.— Бога нет, товарищ,— мужики в коридоре перекрестились.— Попала я, Сидор, как хрен в рукомойник,— Никифор, почуяв угрозу, втянул голову.— Не бзди, сердешный. Я баба козырная. Не до баловства нынче.
Глафира разлеглась на кровати.
— На чем мы остановились? — нарисованные на хлебном мякише глаза смотрели уверенно и дерзко. Изуродованные закваской ноги сталактитами стояли на полу.
— Три шага вперед, два назад,— писарь обмакнул перо в чернильницу.
— Длинно,— подытожила арестантка,— шаг вперед, два назад. И на полях где-нибудь черкни, а то забуду: учиться, учиться и учиться. Ты это,— Глаша медленно раздвинула ноги и потянулась,— живопись любишь?
— Чаво? — писарь не мог оторвать взгляд от женских прелестей.
— Ну, картинки разные. Вот такие, например,— подтянув колени к груди, барышня развела их что есть мочи. Раздался хруст французской булки. Между ног образовалась щель. В коридоре упала связка ключей. Ахнули унтера:
— Такую умаслишь… Ишь, дыра какая! Одна морока.
— Я кино люблю,— возбужденная мордашка унтера полыхала. Скрипели сжатые сапоги. Еле ворочался разбухший язык. Слюна струйкой стекала на синий ворот. Красная выпушка потемнела. Бездонная пропасть манила неизведанностью.
— Кино, говоришь,— спрессовав разлезавшиеся сиськи, Глаша приблизилась к столу.— Тронь меня, миленький, не бойся.
С лобка красавицы сыпались крошки, пахло плесенью и спермой. Рука у жандарма дрогнула. Кадык по горлу перемещался, словно затвор. Он прислонил ладонь к женскому животу и закрыл глаза.
— Отставить! — прогремел голос начальника.
— Сидеть! — положила ручищи на плечи жандарма Глаша.— Кино, так кино. Пиши, из всех искусств важнейшим для нас является кино.
— Вот он,— перед советником стоял Лёшка-бомбист из 12 камеры. Темный ватник до пола, видавшие виды прохоря, худое измученное тело. Признаки жизни на роже арестанта заменял блеснувший на груди медный крестик.
— Сними,— бомбист звякнул кандалами.
Нечаев, похлопывая сидельца по спине, улыбался:
— Баб не видел шесть лет, жратвы — больше недели. Вот вам, так сказать, товарищ, и хлеба, и зрелищ.
— Держи с ним ухо востро, Иван Степаныч,— один из унтеров, тощий, с окладистой бородой, благоговел перед ротмистром,— цареубийца, прости господи на недобром слове.
— Их императорские величества всемилостливейше пожаловали Лексею батьковичу жизнь,— толкнув в плечо социалиста, ротмистр весело подмигнул.— Давай, жиган, бомби подругу.
Мягко поддалась дверь одиночки. Словно маятник раскачивалась задвижка глазка. Блеснула молния в забранном решеткой окне. На спине лишенца мелькнул бубновый туз. Из десятой камеры послышались приглушенные крики «Убивают!» сошедшего с ума двадцатого нумера.
Мерный перестук соседних хат усыплял. Из всех слов, переданных тюремной азбукой, Леша выхватил только «Глашу». Впиваясь в чахоточную грудь крючьями, запах хлеба опустошал сознание. В то же мгновение из тайников памяти полетели на волю дирижабли, аэропланы, накренившиеся силуэты эсминцев, мартышки в зоопарке, крепкие бабы в красных косынках, матросы в кожанках…
Мякоть упругих бедер рвала душу. Леха впился испорченными цингой зубами в душистую промежность. Огромные ягодицы карябали ладони. Запах плоти множества побывавших в хлебном чреве мужчин превратил Алексея в маленькую, летящую по ветру равенства и братства пушинку:
— Социализм,— из уходящего поезда махнуло рукой озарение,— это не только электрификация. И в жизни, кроме собственных цепей, есть что терять.