Номер 125.25
в выпуске 2015/11/16В камере стояла ужасная вонь. Я сидел возле унитаза, глядя как оттуда поднимаются пузыри, будто мыльные, и лопаются у самой поверхности; вдоль слива тянулись бронзовые волосы, по всей видимости и забившие трубу. Грязная вода поднялась выше и почти перелилась через край, как вдруг пошла на убыль ─ вскоре, когда последний пузырь лопнул на поверхности, я спустил воду ─ та унесла дальше по стоку, на свободу, непонятные волосы и все то дерьмо, что копилось там годами.
Я посмотрел на Соседа ─ тот уже давно оброс густыми лохмами, больше похожими на овечью шерсть. Главное, волосы у него никогда не были бронзовыми, а скорее напоминали обсидиан; себя же я давно не видел, порой забывая, как выгляжу. Может это у меня бронзовые волосы? Они падают туда, и потом, рано или поздно унитаз забивается. Но что-то во мне взбунтовалось против этого объяснения: неужто надзиратель проникает сюда ночью и подкладывает нам волосы? Намеренно забивает! Он способен на все, этот поганый... Господи, прости, я не должен злиться, знаю. Он хороший человек, и делает свою работу, как я делал свою.
─ Ну что, разошелся в этот раз наш чайник? ─ спросил Сосед. На его лице опять мелькнула эта улыбка, которая всегда истязала меня, будто намеренно Господь проверял на прочность мою волю.
─ Разошелся, ага... Вроде не затопило, и на том спасибо.
─ Кому спасибо-то? Сидим тут в этой каталажке уже...
─ Четвертый день, ─ ответил я, хотя и знал, что день шел далеко не четвертый. Счет шел на месяцы, годы, десятилетия... Не помню.
Я припомнил, сколько дней подряд, с пробуждением, выцарапывал на стене эту проклятую четвертую палочку... Двести, может, триста. Тяжело сказать точно, главное помнить то, что сейчас идет четвертый день ─ так быстрее уходят года. Почему-то именно сейчас я провел рукой по своему подбородку, и не обнаружил там бороды, совсем. Кто стрижет меня? И почему только меня? Почему Сосед все ещё похож на барана, а я, как мне хочется думать, на человека.
─ Ага, как же, четвертый день! Хрень говоришь, да.
Сосед спрыгнул с койки, подтянул штаны, а затем же их спустил, садясь на унитаз. Я подошел к решетке, чтобы уйти подальше от той вони, которую обычно сопровождала повседневность такой жизни; взялся руками за прутья, на ощупь напоминающими пенопласт, и насколько сумел просунул голову наружу. Всеми силами я старался уйти из этого места, пускай не физически, но рассудком, и будто отвечая на мои мольбы, тюрьма оживала. Сердцем я извинился перед Господом своим за то богохульство, будто бы посмел молиться тюрьме...
В камере справа, как обычно в три часа, началось пение. Сосед уверял меня, что ничего не слышит, что это лишь мои догадки, но я то знал что слышу; разве мог я спутать это прекрасное пение с каким-то шумом заключенных, которых, пускай я никогда не видел? Нет-нет! Это пение было прекрасно, отчего-то так родно, любяще, обволакивающе, как разогретый мед. Я окунался в него, в эти три часа по полудню, каждый божий день, и наслаждался им, пока...
─ Опять распелся, да? ─ прервал меня Сосед. Так он поступал раз за разом, будто ведомый чьей-то волей. Его постоянство стало пугать меня; я даже заподозрил в нем шизофреника.
На секунду я обернулся, увидел того на унитазе и снова потерялся взглядом среди серых стен камер, таких же решеток, какие сливались со всем, и белым светом, какой я видел только из соседней камеры. Неужели так выходит, что эта, соседняя камера на солнечной стороне? Хотя ведь мы стоим в ряд, какая ещё солнечная сторона. Уж не заворачивает же камера под углом так, что её окно стоит совсем по-другому? Ну уж нет, это бред. Та камера ─ как моя, я уверен, хотя и не видел.
─ Ну так, снова поет твой голос?
─ Сри себе молча, и не вмешивайся.
Голос все пел, и пел; я пытался выловить на противоположной стене, в той мнимой игре тени, чью-то фигуру. Без толку, только чистый свет, даже решетки не отбрасывали тень.
─ Знаешь, ─ заговорил я, неожиданно для себя самого, ─ я ведь невиновен. Даже не помню, за что меня. А ты?
─ А я жертва, самая настоящая жертва. А чего это ты не помнишь?
─ Не помню, и все тут. Помню только как меня арестовали два бугая, руки вывернули, отвезли куда-то и бросили здесь. Даже суда не было.
─ Судили без суда, называется. У нас только так и судят, ага, ─ сзади раздался звук рвущейся бумаги. ─ А откуда ты знаешь, что невиновен?
─ Как человек может не знать этого? Знаю, и все тут! Доказывают вину, а не невиновность.
Сосед усмехнулся и снова забрался на свою койку, развалился, распластав длинные ноги, и задремал. Вскоре вонь растворилась; вернее, она никогда не исчезала полностью, но всегда доходила до того момента, когда ты уже умеешь жить с ней. Вот так и сейчас, прошло несколько минут и я уже мог спокойно вернуться к унитазу; я встал на самый край, стараясь не поскользнуться на железном ободке, и что было росту потянулся на носках. Кажется, самым краем носа успел я ухватить тот свежий запах, идущий с улицы. Солнца не было, как и не было неба ─ только серые тучи, даже не тучи, а фон, будто кто-то пролил краску на белый лист. Отвратительная погода стояла уже четвертый день, или... Не помню, шел ли сейчас четвертый день, или же я здесь давно. Я подергал решетку, уже в который раз, и в отличие от основной, она ранила холодом, металлом, ржавчиной; резала кожу своими острыми выступами, точно роза, которую изъел ветер и дождь.
Вдруг из-под ног выскочила этот проклятый стульчак, да прости меня Господь за грубость, и я повис на этих острых прутьях. По рукам заструилась кровь, а боль... Её не было, только отчаяние. Сосед спохватился, вскочил с залеженной койки и подхватил меня.
─ Ты чего это учудил?
─ Думал, может... ─ я потирал раны на руках, не сводя с крови взгляда.
─ Думал может выбраться? Ты бы это, позвал кого.
Говорил он так же безучастно как и всегда.
─ Может и позвать, да.
Я подошел к решетке, опять просунул голову и крикнул, оглядываясь по сторонам: ─ Надзиратель! Надзира-а-тель! Эй, сукин ты...
Простит меня Господь за такие слова; я не должен ругаться, я ведь хороший человек, а хорошие, невиновные люди, даже в таком аду должны иметь лик святого.
Никто не появился. Я оторвал кусок штанины, порвал его надвое и обмотал руки; вскоре этот грязный кусок ткани покраснел, а после и вовсе запекся нерушимой, плотной коркой, похожей на подгнивший арбуз, какой отдает противной сладостью. До чего же мерзко, господи. Помоги мне...
Снаружи заскрипело что-то, затарахтело, точно выкручивались и падали болты, отзываясь эхом бетона, пустых стен. Все вокруг молчало, и только эта громыхалка приближалась к нам ─ время кормежки. Что же сегодня, даже интересно. Подошли два человека, похожие больше на двух свиней ─ жирные, с рыжими волосами, наверняка евреи; один поставил на пол две тарелки, другой бросил в каждую два половника каши. Часть серой массы, похожей на густой цемент, попала на пол, на самые кончики прутьев, на мои голые ноги.
Они ничего не сказали, только молча ушли, но отыгрывая этот жуткий марш громыхания, скрипа усталого железа, старой телеги. Сосед налетел на тарелку с жадностью животного. Он хватал кашу руками, зачерпывал её, пока та совсем не остыла, и размазывал по языку, как медведь; часть прилипала к густой бороде, и так быстро засыхала, что после такой вот трапезы ему приходилось вырывать её с волосами. Я не притронулся к еде, уж не знаю почему. Желудок сводил голод, но сердце мое бунтовало, душа рвалась наружу, и как уже не раз бывало, дух мой обрел силу над телом. Я сел на пол, пододвинув тарелку, и начал тыкать в неё пальцем, стараясь узнать, когда же та станет такой твердой, что ей можно будет убить... Нет-нет! Прости, Господи!
Все вокруг пронзил ужасный визг! Сирена! Точно острая игла она вонзилась в ухо своей истерикой, и гудела целую чертову вечность! Прости! И так, до самого момента, пока я не выкрикнул какой-то мат. Затем она замолкла, раздался предупредительный сигнал и появился голос. Я гадал, слышит ли его Сосед, или же... Как и с тем пением, и с той, другой камерой.
─ Номер сто двадцать пять точка двадцать пять, почему вы не едите?
Я вытащил тарелку наружу, показывая тому, кого никогда не видел, в чьем существовании сомневался, о ком гадал столько ночей. Проклятый ублюдок спрятался где-то наверху, и появлялся только тогда, когда все было и без того хреново! Прости...
─ Сами жрите эту дрянь! Как вообще это можно есть?
─ Это нужно есть, а не можно. Нужно, не можно, ─ повторил низкий голос. ─ Не заставляйте меня звать надзирателя.
Эта мнимая, пустая угроза так разозлила меня, что я бросил тарелку на пол! Та с грохотом ударилась, но каша так и не вылетела; только когда тарелка перевернулась, и я пнул этот кусок жести, стало ясно что горе-еда окаменела. Она, повторяя форму сосуда, лежала не полу, точно гипсовый слепок.
─ Что это за дерьмо?!
─ Гипс с водой, ─ ответил голос. ─ Разве не очевидно?
Следующая сирена прозвучала ещё громче, будто первой было недостаточно. Как по волшебству из-за угла, которого я не видел, и о котором не знал, появился Надзиратель. Редкие усики, как у крота; сам бритый, как поганый нацист, прости Господи, в мешковатой форме, доставшейся от предыдущего охранника... Глазки улыбаются, утопая в толстых щеках, что надвинулись на маленький нос точно две волны жира!
─ Что за беспредел? Номер сто двадцать пять точка...
─ Дайте мне позвонить, ─ сказал я как можно спокойнее, хотя сердце уже и натерло мозоль от общения с этим бараном. За четыре-то дня!
─ Мне нужен адвокат, я сел сюда ни за что! Дайте хоть жене позвонить!
─ Так вы позвонить хотите, номер... ─ он прищурил свои глазки, из-за чего те и вовсе исчезли с лица.
─ Не важно какой у меня номер!
─ Здесь это очень важно, ─ крикнул он, и закончил: ─ Номер сто двадцать пять точка двадцать пять! Не пререкайтесь. Вы уже делали звонок?
По спине пробежал холодок; я вцепился в поролоновую решетку, что проминалась под моей яростью, и едва ли не приблизил свое лицо к этой свиной морде.
─ Нет, не делал, ─ процедил сквозь зубы, ─ и как бы я смог, тупой ты баран?
─ Советую попридержать язык, номер...
─ Хватит! ─ крикнул я. ─ Просто дайте мне позвонить жене, оно волнуется, у неё слабое сердце.
Надзиратель заглянул в камеру, посмотрел на меня, получше, видно чтобы разглядеть в тени, на соседа, на унитаз, и неохотно ответил: ─ Ну что же, сейчас принесу.
Раздался голос сверху, хрипя динамиками, плюясь шипением: ─ Проблема улажена?
− Номер сто двадцать пять точка двадцать пять хочет позвонить.
─ Ну, не вижу особых причин задерживать эту процедуру.
Я с облегчением выдохнул. В животе заурчал тупой голод, но взглянув на кашу, я все же удержался ─ лежа на полу, она походила скорее на обточенный камень, чем на еду.
─ Вы все ещё не хотите поесть? ─ спросил голос.
Я промолчал; где-то наверху пискнула сирена и незримый голос исчез, как и помехи, и шум, и шипение. Наступила тишина, в которой только и отскакивали, как гладкие камни по воде, отзвуки шагов. Они становились все реже, слабее, пока и вовсе последнее эхо не оборвалось, неожиданно, даже комично. Мы остались вдвоем: Сосед все лежал на своей койке, не шевелясь, точно покойник.
─ Думаешь принесут телефон?
─ Должны, это ведь твое право, позвонить Шэйле.
─ Я рассказывал про жену?
─ А? ─ он приподнялся с голого, покрытого пятнами матраса. ─ Ты это о чем?
─ Ты просто назвал её по имени. Разве я говорил о ней?
─ Ну дык разумеется. Столько лет сидим... Ясное дело, не четыре дня. Завязывай уже с этими отметками. Все равно без толку, ага.
И снова он плюхнулся на железную плиту под собой, похожую на надгробие.
Думаю, прошло не меньше часа. Какое-то время я ещё стоял у решетки, точно ребенок, ждущий маму ─ вцепился руками в прутья, глядя в даль, насколько позволяли ограждения, узкие стены. За окном серое небо делало черным, как уголь, хотя я и не знал этого наверняка. Я обернулся: сквозь прутья, в узком оконце уже висела ночь, пахнущая дождем, воздухом, свободой...
В тюрьме, как и днем, горели лампы; камеры молчали, стены были глухи к моим словам, просьбам или гневным словам. Может оно и к лучшему ─ Господь, может, и не слышал всего, что я говорил в этой камере. Будто мог я ещё сказать где-то такие слова за последние четыре дня... Или...
─ Ты веришь в Бога?
Сосед спал. Я повторил громче: ─ Ты веришь...
─ Отстань.
─ Так ты ответь! Неужели не отоспался за все эти дни?
─ Может и не отоспался, ─ буркнул он и повернулся к стене.
─ Я ведь священником был, знаешь?
Он молчал. За окном забарабанил дождь, отбивая марш железных листов.
─ Дааа, ─ продолжил я, ─ самым настоящим святым отцом. В маленьком городке, конечно, не в Нью-Йорке, но все же, человеку духовному и не нужны...
Сосед поднялся, неохотно, с закрытыми глазами, и проговорил, как можно медленнее: ─ Заткнись пожалуйста, святой отец. Дай поспать.
─ А что тебе сон? Тебя разбудят на прогулку?
Не знаю почему он рассмеялся, не знаю почему я подхватил этот смех, сродни истерии, помешательству. И в самом деле: за все эти дни мы так ни разу и не вышли на улицу, даже в душ! Грязные животные, запертые в клетке, как в загоне. Дождь снаружи был свободен ─ свободен падать и разбиваться обо все, в этом суицидальном стремлении божьем прокормить всех прочих, разбившись о железо, камень.
─ Сказать тебе честно, я не верю в бога. Да и зачем мне нужно в него верить? Вот скажи, ─ он спустил ноги, готовясь спуститься с койки, как какой-нибудь царь готов спуститься с трона к черни, ─ что он дал тебе? Ты верил в него, до сих пор..?
─ Да.
─ Вот! До сих пор веришь, а что он тебе дал? Ты со мной, в этой чертов каталажке... Сидишь ни за что, по твоим словам...
─ Ни за что, ─ повторил я. ─ Я не сделал ничего, был верен только одним законам, и был осужден по людским.
Он развел руками.
─ Говоришь как хочешь, отец, а ты осужден вместе со мной, а значит здесь между нами разницы нет.
Я схватил Соседа за грудки кофты, грязной, засаленной, такой же как его древний матрас.
─ Не смей так говорить! Не богохульствуй в этой камере, понял? Я не потерплю!
Он улыбнулся. ─ А что твой бог смотрит за нами? О, постой! ─ Сосед вскинул руку и посмотрел куда-то вверх, в потолок. ─ А может он... тот громкоговоритель, или как... граммофон, да? Да, так.
Прости меня Господи, за такую грубость! Я отпустил беднягу, этого слепца, вернул в ту тьму, где он не мог увидеть собственных рук, и вернулся к решетке.
Он забрался на койку, отвернулся к стене, скрипя цепями, какие держали железную доску, и сказал: ─ Если не хочешь чтобы твоего Бога ставили под сомнение, не говори о нем никому.
─ Это моя миссия, говорить о нем.
─ Тогда говори о нем не мне, и найди что-нибудь поубедительнее...
─ Замолчи! ─ руками я вцепился в прутья так крепко, что готов был разорвать их как бумагу. ─ Спокойной ночи, уже!
Дождь за окном все выстукивал какую-то музыку, напоминающую далекую, давно знакомую мелодию. Не знаю, не помню, в какой момент эта мелодия зазвучала голосами: стук, эта жестяная красота, свобода, постепенно стихали; все больше походили они на мягкий шелест листвы, будто капли спускались к самым карнизам, решеткам, но не били по ним собственной тяжестью, а ведомые чудом господнем мягко ласкали метал, оставленный на растерзание дождям и бурям. Я стоял у решетки, слушая этот шелест, пытаясь оттолкнуть, отодвинуть храп Соседа, скрежет цепей, тухлый воздух, будто мы все тут ─ сардины, а то время, когда нас надо было вскрыть давно ушло. Может, так и есть...
Сосед храпел все громче, как тяжелая труба; я боялся что вот-вот он опустится до баса; казалось, храп его вскоре превратится в тяжелый гул паровоза, но он замер, выдерживая ту противную ноту. Я высунул голову наружу, извернув шею как только сумел. Шелест воды не унимался. Я слушал его с упоением, как человек, который всю жизнь провел под землей; может и не глубоко, но так же отрешенно, хотя... Я здесь всего-то четвертый... А может и нет, надо будет с утра насечь новую метку.
Шею обжигали грубые прутья, жесткие, и в то ж время мягкие ─ будто наждачная бумага, вобрали они в себя и податливость, странную, даже чрезмерную, и то свойственное наждачке обжигающее прикосновение. Я успокоился, старался не двигать головой, даже не вертеть ей, и как тупоголовый бык уставился в одну точку на стене, ничем не отличающуюся от других таких же воображаемых точек. Странно то, что даже глазами я боялся пошевелить, будто и их могла обжечь твердость метала. Так я и стоял, наполовину, мирскую, внутри клетки, а головой, душой ─ снаружи. Шелест листвы начал обретать какие-то очертания.
Готов поклясться, то были голоса! Голоса..! Я различал их, да-да-да! Ангелы? Неужели они пришли поддержать меня? Но откуда я слышу это? Неужели дождь нашептывает мне слово отца моего? Или... Нет. Голоса куда ближе. Я навострил уши, как летучая мышь, вслушиваясь в этот густой рокот неба, ласку природы. В камере, справа от меня, по-прежнему горел свет, так похожий на солнечный, а я, в этой каморке, в этой мышеловке, с трудом различал собственные руки, койку, унитаз. За что такая несправедливость, господь? Неужели я так и обречен смотреть на свет, и дождь, и ветер, пускай и неосязаемый, но видимый тому, кто не ощущал его многие дни...
Шепот набирал силу, крепчал, смелел; в его густом, беспрерывном месиве появлялись, смешки, и я будто бы различал имена. Наконец я смекнул, что шепчутся в соседней камере, но слева. Если бы только могли узники справа снова запеть тем чарующим голосом, чтобы прочистить уши от этих голосов; дождь уже не различался, ни шелест листьев, ни мягкая поступь капель по карнизам, только проклятый шепот, что вонзался в голову гвоздями один за другим. Но отчего-то я слушал, сквозь боль, отвращение, пытался понять о чем говорят эти люди. Раздался тихий смешок, потом его подхватил второй, затем и третий... Боже, да сколько же вас там?!
─ Отзовитесь, ─ крикнул я в полголоса, боясь превысить этот порог. Я мог бы крикнуть и в полную силу, но неизвестно к чему бы это привело: граммофон, где-то там, на потолке, в темных углах, опять очнется и будет тревога, и будут крики на всю тюрьму. А ведь она только-только успокоилась, погрузилась в сон, и только эти заговорщики, шептуны, все никак не уймутся.
Да... Уб... А ч... Мж... Спр...
─ Что вы там бормочете? ─ уже громче крикнул я. ─ Что, черт вас дери? Прости, прости!
Уб... Уб... Спр... И его.
─ Мы виделись раньше? Откуда я знаю вас?!
Ужасный сигнал прогремел, будто причалил какой-то морской исполин. Везде зажегся свет, и снова три невыносимо громких гудка возвестили о Его приходе.
Шипение заполнило мои уши, хотя и прогнало шепот, этот предательски знакомый заговор.
─ Номер сто двадцать пять точка двадцать пять, что стряслось? Почему не спите?
─ Голоса... Они... ─ смекнув, как это выглядит, я быстро придумал что поумнее: ─ Дождь мешает.
─ Вытащите голову из решетки, вы можете её повредить ─ не голову ─ решетку. Собственность государства.
Когда он замолкал ─ призрак сверху, ─ фоном для тишины становилось шипение, помехи старых динамиков. Я осторожно вытащил голову, спрятал её обратно, как страус, и уселся на койку.
Уже смирно, без вызова, без дерзости, я спросил: ─ Мне дадут позвонить жене, пожалуйста. Это очень важно.
─ Не посреди же ночи, номер сто двадцать пять точка двадцать пять. После... Все после. Имейте терпение, оно важно для вас.
И голос пропал. Меня одолевала тупая, глупая злоба; ладони, какие обычно я протягивал помощью, сжались кулаками. Они тряслись, как если бы ими овладел... Нет, нет! Смирение, отец, дай мне его в этом месте. Я упал на колени, так больно ударившись о твердый пол, что едва сдержал крик. Свет погас, разом, возвестив о том, что хозяин этого места снова покинул нас. Я сидел на коленях, глядел на стену за решеткой, где справа ещё озарял маленьким пятном свет. Почему им? Кто там? А кто здесь, в этой камере? Ты священник, не забывай! Не дай этому месту сломить твой дух...
Так я сидел, пока не светало. Сосед застал меня в молитве; потянулся, и зубцом вилки выскреб на стене четвертую отметку. Краем глаза, какой оторвался от покаяния, я заметил этот четвертый, все ещё проклятый, четвертый...! Нет, успокойся! Что же... Могло пойти не так? Дни не убывают, или же ночью, когда мы спим кто-то заново штукатурит эти стены, возвращая им серость, безликость. Очень похоже на правду. Наверняка этот надзиратель, или два еврея на своей телеге, повозке со свинской жрачкой, пробираются и штукатурят, красят, белят, как мыши.
Я вернулся к молитве, обуздал тот гнев, что уже начал зарождаться во мне.
─ Все ещё молишь своего бога, а?
Сосед спрыгнул с постели и присел рядом на корточки, будто в насмешку моей боли, неудобной позе, отекшим коленям.
─ Святой отец? Все ещё проповеди читаешь?
Я оторвался, и на удивление для себя самого, спокойно взглянул на него.
─ Ты слышал голоса этой ночью? Из левой камеры?
Тот покачал головой.
─ А что, ангелы спускались?
─ Нет, ─ ответил я, ─ то были не ангелы... А теперь, не отвлекай меня. Нужно очистить это место, сын...
─ Вот не надо этого, ага? Ещё не хватало чтобы маленький этот сортир стал церковью. Итак сижу тут, как крыса, так ещё и на проповедях днями и ночами.
─ Твое дело.
Снаружи послышался грохот. Кормежка. На этот раз два толстых, рыжих близнеца-еврея принесли нам ржавые гвозди. Они бултыхались в чем-то, похожем на скисшее молоко, плавающее на поверхности противными хлопьями.
─ И как это есть? ─ спросил сосед, просовывая тарелку наружу.
Они же молча ушли, громыхая своей повозкой с дерьмом. Только сейчас я подумал, что они ни разу не остановились...
Вскоре, уже совсем близко к тому, чтобы выйти из себя, я вдруг вспомнил про единственный луч надежды, что держал меня в узде. Звонок.
Я поднялся, не без усилий; колени ─ точно в гвоздях, в осколках стекла. Подошел к решетке, и что было сил крикнул: ─ Надзиратель! Надзиратель!
Камеры ещё долго перекликались этим словом похожим на ругательство. И так, пока последняя камера где-то вдали не отозвалась: ─ ...тель.
Я стоял у решетки, уже в который раз, вслушиваясь в тишину. Что-то серое, а скорее даже бесцветное, задвигалось, приобрело контур, текстуру, рельеф. Появилась на этом куске стены форма человека, блеснул звездой значок. В самом деле пугающее зрелище, будто надзиратель все это время прятался в стенах, был их частью... Пожалуй, так и есть: глухой, слепой, немой к нам. Его задача, как и у этих стен, сдерживать: от света, от ветра, от дождя ─ от Бога. Он, служит ему, этому лжепророку, призраку за стенами, за потолком, с хрипящим динамиком.
Надзиратель подошел ко мне, а каждый его шаг перестукивался с предыдущим где-то в отдалении; ещё долго они выстукивали, будто чечетку, непроизвольную ─ точно сама тюрьма решила развлечься, томимая скукой, отчаянием.
─ Что такое, номер сто двадцать пять точка...
─ Позвонить. Граммофон сказал, я смогу это сделать сегодня утром.
Охранник вскинул подбородок, кивнул, улыбнулся, почти по-дружески, и засуетился. Он принялся шарится по карманам, в напоясной сумке.
─ Сейчас, минутку.
Что он ищет? Телефон?! Это какой-то глупый розыгрыш!
Он усмехнулся, чуть неловко, и протянул мне трубку с болтающимся шнуром ─ черная, витиеватая змейка глупо раскачивалась из стороны в сторону; у самого её хвоста виднелись два оборванных проводка, напоминая усики мокрицы.
─ Прошу. Один звонок, как и договорились. Жене, адвокату ─ выбирайте. Тут уж неизвестно кто вас вытащит, номер сто двадцать...
Вновь мои кулаки обрели волю, охваченные демонами, голосами из соседней камеры. В этот миг, даже если бы запела правая камера, не сумел бы я сдержать всю свою ненависть к этой живой стене, трепачу, извращенцу над самой верой! Я схватил надзирателя за грудки и притянул к себе, ударив носом о железный прут. Он кричал, пока кровь стекала по пухлому изгибу губ, а я наслаждался этой мукой, заслуженным наказанием. Я бил его снова и снова, пока тот не умудрился выскочить из моей хватки, стянув с себя рубаху.
Он расплакался, вытирая кровь, и не спуская с меня глаз, в одной белой запятнанной рубахе убежал прочь по коридору. Какое-то время передо мной будто бы стоял его силуэт, избитый, далекий уже. Почему в его глазах я видел такую ненависть? Такой испуг. Господь, прости меня... Это все демоны, я не смог их прогнать. Что же... Что же...
Паровозный гул взорвался ещё громче, будто гонимый на полной скорости. Так и было ─ Он вновь пришел к нам.
─ Номер сто двадцать пять точка двадцать пять! Что вы устроили?!
─ Замолчи! Ты мне не бог!
Какое-то время стояла хриплая тишина, а затем голос спросил: ─ А кто же я?
Безумие. Я схватился за решетку, слушая голоса слева ─ и сейчас они перешептывались. И запела другая, правая камера, как никогда прежде, ярко, отчаянно, взывая ко мне. Я шатал решетку, рвал об неё руки, как о твердый предмет, хотя вчера, в тот проклятый третий день, мог спокойно раздвинуть её прутья! Заменили, суки!
─ Не трогайте решетку! Это собственность государства! ─ плевался динамик.
Я расшатывал её из стороны в сторону, и когда случайно повел в бок, та легко поддалась. Двинул ещё ─ едкий скрип отравил все вокруг, но эта проклятая жестянка сдвинулась ещё чуть-чуть. Тогда я налег на неё и открыл. Все это время...
─ Эй! ─ я крикнул на соседа, который забился в угол своей койки. ─ Она была открыта! Ты знал?! Отвечай!
Его нижняя губа дрожала, синие глаза блестели. Как ненавидел я его в этот момент.
─ Не знал... Правда, не знал...
─ Пойдешь со мной?
Я протянул руку, как в давние времена, в свету витражей, в игривом пении птиц, но увидел только страх.
─ Прости, тут безопаснее. Я посижу ещё немного, и пойду.
Как знаешь, слепой дурак. Я вышел наружу, впервые оглянулся на свою камеру, и будто не узнал её. Жалкая коморка: туалет этим утром опять забился, и, не освобожденный никем, захлебнулся в бронзовых волосах и собственных нечистотах. Наконец я мог взглянуть на соседние камеры, на шептунов, но этот чудесный хор, что всегда был в свету, даже когда ночь обнимала небо дождем. И кто же там!
Заглянул в правую камеру: пустые лавочки, белые до слепоты стены. Слева: все то же самое. Никого не было, только я и Сосед. Я взглянул на потолок, смотрел так долго, в разные углы, но так и не обнаружил граммофон.
Как оказалось, все что я видел вокруг и было тюрьмой. Небольшая комнатушка с пятью камерами, и коридором, уводящем в даль. До чего же скупо, грубо, ничтожно! Все это время я был будто заперт в подвале; осужден ни за что, и куда посажен! ─ в гараж, да и тот был бы выше, шире, просторнее. Охваченный яростью я подбежал к другой камере, попытался схватиться за прутья... Рука натолкнулась на препятствие, цельное, литое, а камера преломилась. Сперва решил, что совсем обезумел от гнева, что Господь оставил меня здесь, в собственном одиночестве, но после ─ провел рукой по решетке, и та пошла складкой. Подошел к самому краю камеры и дунул: она вздулась воздушным пузырем, точно медуза. Тут-то я и сорвал этот проклятый лист! Декорация! И та, другая... Подлетел к ней, схватился за край и стянул это покрывало.
На полу валялись два плаката, с нарисованными прутьями, лавочками, такими же серыми стенами. Зачем? В итоге... Только я, Сосед, и Надзиратель. Остался последний, кого я не видел, кого ненавидел. Пора разобраться с ним, с этим лже-богом. Я побежал по коридору, радуясь движению, возможности обернуться и побежать назад, остановиться у стены, у которой я никогда не мог бы остановиться. Небывалая свобода! Она будто бы вдохнула в меня жизнь.
Спустя минуту я настиг надзирателя, он упал на колени и сжался, прикрыв голову руками.
─ Не надо! Стой!
Пробежав мимо, я только усмехнулся. Теперь я тут Бог!.. Прости, господь. Все здесь мешается, путается, и я здесь ─ не я; такое же покрывало, муляж, раскрашенный дешевой краской. Разве может священник сохранить свою веру там, где ему и самому не во что верить?
Впереди зачернела угольком дверца. Она росла, чем быстрее я бежал; вскоре маленький уголек превратился в габаритный, устрашающий черный прямоугольник. Отвыкнув от бега, от нагрузок, я задыхался, ноги подкашивались; оказалось, коридор этот куда длиннее чем я представлял, а ведь я так и не встретил тех братьев евреев...
Наконец, дверь выросла передо мной, как жуткий монумент язычников: черный, грубо покрашенный кусок дерева. Взявшись за рукоять, провернул ─ ладонь пронзили заноз, и все равно, не ощущая боли, я открыл путь к предателю, изменнику, богохульнику! Внутри: комната, ничуть не больше моей камеры, со старым, пыльным столом; рядом вращающийся стул, какой отозвался на мое прикосновение грустным скрипом. В комнатке, в этом сортире, не было окон, потому воздух ощущался давно сгнившей, омертвевшей трухой, почти осязаемой ─ казалось, протяни руку, и она покроется этой гадостью. Отвратительное место! И здесь живет этот Бог?!
Я прошелся, буквально за пару шагов обойдя все помещение. В углу стоял такой же унитаз, как и в моей камере, разве что не забитый, хотя и покрытый желтыми пятнами. У правой стены ютились, втискивались между друг дружкой шкафы, пустые, пыльные, ненужные.
─ Отзовись! Кто вещал отсюда?
Тишина. Вдруг унитаз затрезвонил. Минуту я стоял, выжидая, оценивая, и только потом подошел ближе. Все это время стальной, пожелтевший от мочи унитаз дребезжал, захлебывался противным звуком. Я наклонился ближе, заглянул внутрь, сдерживая отвращения: у самого слива, на дне, лежала телефонная трубка.
Оглядев бедную комнату, понял, что мне нечем достать её. Колеблясь до последнего момента, я все же снял рубаху, вернее её подобие ─ этот кусок тряпки, ─ обмотал руку и остановился над ободком. Телефон по-прежнему звонил. Пальцы охватил холод, едва я опустил кисть в воду; тут-то я и вспомнил что не ел уже несколько дней, четыре, кажется. Рот искривился, готовый высвободить пищу; не найдя её, даже намека, я только прокашлялся, отхаркнул желчь и схватил телефон. Боже, до чего же противное место!
Старая черная трубка воняла дерьмом, затхлой водой, мочой. Провод уходил куда-то вглубь, дальше по канализации, исчезая за изгибом. Я поднес телефонную трубу к уху, с огромным усилием, затаив дыхание... Быть может, сегодня, мне ответит Бог? Как и в тот вечер.
Пластик звонко ударился о кафель, какой покрывал пол. Динамик откололся и теперь валялся, отделяемый сантиметрами; и только несколько проводков хоть как-то связывали его с трубкой. По-прежнему оттуда вещали голоса, лживые демоны; никакого бога здесь нет, и быть не могло, даже ложного. Чуждого мне и всем христианам, но могущественного; только пустая комната, скрипучее кресло и унитаз.
Я метнулся прочь, к выходу, к другому такому же пустому миру, с ничтожным надзирателем и Соседом. Не знаю, что хотел отыскать там, к чему вернутся, но оставаться здесь, запертым с демонами не было сил! Они грызли мои уши, проникали в голову; даже когда трубка замолчала я слышал их. Стало трудно дышать. Легкие будто заполнили пеной, каким-то киселем, и с каждым вдохом я чувствовал как он шевелится в груди, перекатывается, дергается. Я задыхался.
Из последних сил я схватился за ручку... Господи, пожалуйста... Не так, не здесь. В руку впились занозы; проникая все глубже, они жгли, а в какой-то момент добрались до кости. Я упал на колени; напоролся бедром, кажется, на единственный выпирающий гвоздь. Ржавый и настолько прямой, он точно заточенное копье у рва призван был сторожить эту крепость из трухи.
Я дернул дверь на себя и упал вместе с ручкой. Дверь слетела с петель и, когда я уже готовился быть похороненным под черной плитой, та развалилась на щепки. Облако пыли, стружки и тяжелого воздуха рухнули на меня тяжелее всякого дерева. Я лежал, сломленный, усталый, израненный.
Зазвонил телефон. Но уже откуда-то издали, не из унитаза. Нога кровоточила, я чувствовал: кровь ощущалась горячей, липкой; она пропитала штанины, и сейчас те прилипали к коже, противно согревая. Господь... Надо подниматься, идти, ответить на звонок. Может, это тот самый, за граммофоном. Или же снова демоны.
В дверном проеме, между черными как сажа косяками, был другой мир. Черная дверь вернула меня домой. Позабыв о боли, о крови, о занозах и голосах я побежал туда, к родной гостиной, уставленной мебелью. Где библейские картины украшали стены; где крест висел у самого потолка, огромный, литой, бронзовый. Едва ступив на ковер я сразу же узнал его: он всегда приятно шаркал, отзываясь, точно кот, на ласковые прикосновения. Не отрывая ног я волочился по этому ковру, немощный, но счастливый.
─ Спасибо, спасибо боже! ─ кричал я на весь дом.
Что-то здесь изменилось. Это стало заметно только спустя какое-то время, когда счастье улеглось, радость спала с глаз, а я будто бы одел очки. Все кругом было другим, чуждым, хотя и похожим на родное. Я не узнал книжную полку: среди моих любимых авторов проглядывалась пошлость, в виде мерзких журналов, где женщины были раздеты, демонстрировали себя, как праздничные украшения. Я вытащил один. Что-то в груди протяжно заныло, и я бросил это искушение на пол; страницы раскрылись, оголив вместе с тем стройные ноги молодой девушки. Я поспешно спрятал взгляд в убранстве дома, растворился им среди старого маминого серви... Что сделалось с ним?! О боже, помоги мне! Почему не хватает трех кружек? Где её любимый заварник, на каком так мило играли дети, выведенные краской? И так везде ─ где-то появилось что-то лишнее, мерзкое, а где-то пропало то, что делало это место домом. И только крест висел на стене, у самого потолка, точно маяк, звезда в темноте.
Я обернулся. Позади, в черном проеме, все ещё увядала пустая комната. Ноги бродили сами, обретя какую-то волю, подводя меня к тому дорогому, что сохранилось здесь. Я обнаруживал, к счастью, нетронутыми самые памятные сердцу вещи из церкви: магнитофон, на который я когда-то зачитывал проповеди, только теперь рядом с ним лежат популярные кассеты; библия, моя самая первая, купленная ещё школьником, вот только вырваны самые важные страницы... Хотя, там нет пустых страниц. Каждая ─ истина. Кто посмел вырвать их? Господь, прости их, они не ведают, слепцы, дураки, идиоты!
Я поднимался наверх, к Шэйле, хотя и не надеялся застать её. Дождалась ли она меня? Поверила ли в мое освобождение? В невиновность? Несколько ступеней отозвалось скрипом, в остальном же всюду царила тишина; пожалуй, я мог бы услышать как падает пыль, настолько тихо, почти до ужаса, было в доме. Наверху эту хрупкое существо, этот незримый фарфор, разбил крик. Кричала Шэйла.
Сердце замерло. Я метнулся по коридору, каждым шагом разрушая ту невесомость, тот трепет возвращения, который будто нес меня по родным углам. Меня будто засосало в водоворот эмоций, мыслей, образов. Я открыл дверь в нашу с ней спальню, и остолбенел: прямо передо мной, на постели, в какой я спал с этой женщиной все эти годы, она трахалась с каким-то мужиком! Шэйла была раскрыта, как тот журнал ─ её ноги висели у него на плечах, у самых ушей; её пальцы то и дело тонули в его рту, а потом блестели, покрытые слюной. Кровать сотрясалась под каждым его толчком, а она... Эта дрянь кричала, как никогда не кричала со мной. Господь... Господь...
Её рука сжимала простыню, вцепившись, как в спасательный круг. Может сейчас она спасалась, господь? Ответь! Может он, этот ублюдок, возносит её на небеса? Как не сумел я! Рука метнулась к плечу предателя; не злость, простое любопытство, порок всех людей.
Сосед? Ты?
─ Что такое номер сто двадцать пять? ─ спросил он, задыхаясь. Развернувшись ко мне в пол-оборота, он оголил её: мягкие соски, на груди следы этих лап, будто он мял их как вымя! В глазах все то же извинение, как и тогда.... Когда это, тогда? О чем я?
─ Неужели.. ты?
Он не ответил, только обернулся и продолжил трахать мою жену. Я запер за собой дверь. Снова зазвонил телефон. Тумбочка с ним стояла совсем рядом; я добрел к ней, без сил, лишенный всякого желания, и поднял трубку, скорее чтобы не слышать этого противного звона.
Поднес к уху. Нежный, почти материнский голос пропел, как колыбельную: ─ Убей их.
─ Кто это?
─ Убей их.
─ Кто это?!
─ Номер сто двадцать пять точка двадцать пять, ─ произнес голос так ласково, что я расплакался.
─ Боже... Боже, это ведь ты? Дай мне сил, прошу.
По щекам наперегонки побежали слезы; те, что спускались по левой щеке, затекли в самую трубку.
─ Не плачь, сын мой, ─ пропел женский голос. Где же я слышал его? Он продолжил: ─ Это я, матерь твоя, отче твой. Убей их. Они нарушили священный союз.
─ Но ведь... Ведь меня посадят.
─ Есть только один суд, и там ты будешь судьей, мой сын. А здесь, куда бы ты не попал, в какую бы тюрьму не угодил, знай, я буду с тобой.
Нежное пение оборвалось гудками. На том конце повесили трубку. Не знаю, получил ли я благословение или же проклятье; взял ли в руки оружие возмездия, этот голос, или же он был для меня орудием убийства, как на суду божьем, так и на человеческом. Я присел на ступень; позади, я слышал, сотрясалась кровать, купленная нами же для супружеской любви. Шэйла кричала, орала, разрывалась в экстазе... Все это время, пока я сидел, жрал разведенный в воде гипс! Дрянь!
Что-то чуждое, но такое желанное крепло во мне. Я чувствовал, что наступил тот самый, мой момент эрекции; не для того, чтобы лечь с ней, нет ─ моя эрекция требовала иного воплощения. Хотелось записать эти слова, настолько громкими и правильными они мне казались, но я решил не оттягивать неминуемое. Сперва было подумал о ноже. Жестоко, нечестно, по-свински. Я не убийца, в конце-то концов!
В комнату я вошел шумно, пнув дверь, как хозяин этого дома! Они не останавливались. Сосед полировал её изнутри, все настойчивее, будто намеренно пытался показать мне то, с чем я не справлялся. Она извивалась под его мощным телом, змеей, а душа... Душа покидала её птицей. Почему-то я ощущал себя пауком, расставляющим сети, но тут же отогнал эти порочные мысли ─ я мститель, и уж скорее орел, который вот-вот удавит змею. Кровать рухнула, подняв в воздух огромный ураган пыли, щепок, гусиных перьев из разорванных подушек. Простынь рвалась в ладонях Шэйлы, скрипя; глаза, эти голубые монеты, что всегда так ласково смотрели на меня, сейчас закатаны, они не здесь.
В этот самый миг мной овладела уверенность. В эту секунду я ощутил в себе Бога. Руками и скинул Соседа со своей жены, и, взяв тяжелую лампу, ударил по виску. И снова, и снова... Пока я не расслышал как следует хруст черепа. Кость пела под моими ударами церковными органами. Кричала: Возмездие, возмездие! А может, то была Шэйла? Возможно, наконец она кричала от ужаса, а не от порочного наслаждения? Когда кровь Соседа окрасила белый пол рубином, я заметил и её, мою жену, ненаглядную Шэйлу. Она все никак не могла замолчать, успокоится. Её горло дрожало хрусталем, барабанной тарелкой, которую уже вывели из равновесия. Как любил я её все эти годы, и как охладел за этот день, буквально выпрыгнул из ада мирской любви и следом ─ в ледяной свет Господа.
Только теперь я заметил над кроватью, разваленной и покрытой пухом, крест. Простой, деревянный, сложенный из дуба; Иисус на нем вырезан из осины, а глаза его с тоской, с разочарованием смотрели на Шэйлу.
─ Прости её, Господь, она не ведала что творит.
И снова зазвонил телефон, однако я уже знал что скажет мне святой дух. Я схватил Шэйлу за волосы, эти бронзовые нити, проволоку, и стащил с постели. Она кричала, а нити рвались одна за другой, оставаясь лежать среди белоснежного пуха, или плавали на поверхности крови. Пожалуй, это испугало бы меня, не будь я уверен в праведности своего поступка. Ни один суд человеческий не властен надо мной, раз сам Господь велел мне очистить эту квартиру. Я тащил Шэйлу, не зная куда, но ведомый каким-то чудом, озаренный светом. Она кричала, но то были вопли темного, мерзкого существа, но не моей жены. Волосы по чуть-чуть ослабевали, какие-то рвались с корнем, я чувствовал это ─ точно струны, они лопались и обмякали в ладони.
Теперь я узнавал свой дом, догадываясь, что взгляд мой затуманивал этот невидимый, неосязаемый пастырь. Я шел, по родному дому, с женой, как в давние времена... Зайдя в туалет, я сперва хотел набрать ванну, чтобы совершить очищение её души, но бедняжка вырывалась, извивалась этой проклятой змеей, прямо как недавно под Соседом. Её грудь опала, уже не вздуваясь так возбужденно; соски потеряли упругость, и вся она, будто маргарин, растаяла. Казалось, ещё чуть-чуть и контуры её поплывут, оставляя на кафельному полу жирные следы.
Милая Шэйла, милая-милая... Ты не желаешь очистить душу. Я опустил её голову в унитаз. Бронза волос забила слив; я спустил воду. Та быстро поднялась, и уже скоро Шэйла бурлила что-то невнятное; пузыри стремились вверх, к Господу... Быть может, то были слова раскаяния. Тогда они предназначены не для меня, ибо у меня нет обид на эту женщину, как и нет ненависти в моём сердце. Душа моя чиста.
Шэйла хваталась руками за стульчак, тщетно водила по мокрому ободку, дрыгала ногами, как курица с отрубленной головой. Её конечности суетились, что невольно думалось, что вот-вот из под ребер вылезут ещё, новые руки, и точно ловкий паук, она избежит своего же спасения. Я давил что было сил, налег сверх; улыбался, ощущая, как свершается чудо Христово.
Совсем скоро она сделалась вялой, разом обвалившись на стульчак. Бронзовые волосы застряли в трубе, видимо, зацепившись за крепеж трубы. Бедная Шэйла.
***
Я сидел, привязанный к стулу. Кожаные ремни сдавливали запястья, обжигали кожу так же, как и решетки в той тюрьме. Ужасно хотелось в туалет, но я терпел, не знаю зачем. Из единственного узенького оконца пробивался свет, и смотрел он только на меня. Я знал что не одинок сегодня в этой темнице.
─ Заключенный, обвиняющийся в жестоком убийстве двоих молодых людей, ─ зачитал человек в форме. На лице его каменная маска; он всегда был таким рядом со мной.
Двое людей смочили мне голову. Последнее прикосновение святой воды. Отец, я все сделал правильно. Ко мне подошел священник, такой же, как и я. Кожа на его лице обвисла, как и грудь Шэйлы тогда, и член Соседа.
─ Мне сказал это сделать господь, святой отец.
─ Покайся, сын мой. Покайся в содеянном, ─ промямлил он. Голос у него был мягкий, без воли, какая должна быть у всякого пастыря. Я разочаровался в душе.
─ Знаете, ведь я тоже святой отец.
─ Так ты сказал на допросе. Джозеф, ты ведь не понимаешь что натворил? Ты не святой отец, и Господь не...
─ Заткнись лжепророк! ─ зубами я попытался укусить этого фанатика! Безумец! Что он говорит? Он говорил со мной, и судьи ваши для меня ─ лишь фарс.
─ ...приговоренный по статье сто двадцать пять, двадцать пять к казни на электрическом стуле. Приговор исполнить в...
Вокруг меня, за стеклом, точно стадо в загоне, собрались люди. Со звездами, в костюмах, шляпах... Отчего прятались они в этой тьме? Зачем эти шляпы с такими огромными полями? Зачем плащи в такой чудесный день?
***
То же солнце ударило в глаза, вонзилось спицами. Я потянулся, огляделся: забитый унитаз бурлил, а в нем бесновались бронзовые волосы. Сосед храпел сверху, свесив босые ноги. Я осторожно вытащил из-под его матраса, провонявшего и чахлого, вилку; и выскреб на стене четвертый день.
Четвертый день в этой проклятой тюрьме. Где-то загромыхала телега.
Похожие статьи:
Рассказы → По ту сторону двери
Рассказы → Властитель Ночи [18+]
Славик Слесарев # 7 августа 2015 в 13:50 +1 | ||
|
Добавить комментарий | RSS-лента комментариев |