Если ты попадешь на небеса, и увидишь Его,
И Он спросит тебя обо мне,
Скажи Ему, что ты меня не видел...
Карета с занавешенными окнами ехала по узкой улице. Цокот копыт раздавался дробью и отскакивал эхом от потемневших стен домов. Начало термидора выдалось в этот год жаркое и сухое. Удушливое марево испаряющихся в канавах нечистот смешивалось с запахами стиранного белья, готовящейся нехитрой снеди и дешевой рыбы, доносившимися из распахнутых створок окон. Коктейль этот сочился сквозь занавески внутрь кареты, был навязчив и неистребим.
Внутри кареты тряслось двое. Нет… Пожалуй, один с половиной. Но даже и половиной нельзя было назвать то, что колыхалось на засаленной атласной подушке рядом с мэтром Бенуа.
Голова. Черноволосая, крупная, с помятым, не европейского вида лицом. Шея головы была не видна в складках пышного, грязного жабо. Глаза, сомкнутые под тяжестью отекших век, так и не открылись, когда голова, разлепив спекшиеся губы, просипела:
— Какая сегодня добыча?
Мэтр Бенуа, лекарь, державший малодоходную практику в бедных кварталах на окраине Парижа, вздрогнул и с готовностью закивал:
— Все удачно, Голова, все удачно! Нынче Шотландская Дева работает исправно, каждый день одни людишки пишут кляузы, желая погубить соседа, получить наследство или жениться на состоятельной будущей вдове… а другие становятся в очередь и послушно кладут головы на гильотину. Кому захочется умирать дважды? Один раз под топором палача, а другой раз, когда тебя будут добивать? — мрачновато говорил он, однако, тут же захихикал, потирая маленькие красные ручки, — самое главное во всем этом то, что мне позволяется забирать по два трупа в день одиноких, — он поднял многозначительно палец, — несостоятельных граждан для анатомических исследований.
Голова попыталась разомкнуть веки. Левое веко открылось, а правое, дернувшись едва, осталось закрытым, слепившись гноем. Черный, тусклый, с желтоватой склерой глаз укатился сильно вправо и уставился на своего спутника.
— Болтун! Великий Итцамана четвертовал бы тебя и пришил бы руки женщинам, ноги — мужчинам, а язык — обезьяне… — голова еще продолжала шипеть, вязкая слюна вырывалась изо рта.
Мэтр Бенуа же, невозмутимо отогнув край жабо у шеи головы, что-то перетянул там, в грязной, надушенной приторными духами тряпке, и голова замолчала, выкатив гневно оба глаза. Бенуа отер влажные пальцы о когда-то серый, а теперь выцветший старый сюртук.
— Хех, — вздохнул он, отвернувшись к окну, и раздраженно дрыгнув ногами, которые не доставали до пола, — угораздило же меня купить тебя! Надо было оставить тебя пылиться на полке мертвецкой. Так нет же! Все эта дурацкая рукопись… А вдруг получится?! Старый дурак! Мыслимое ли дело… говорит, что ему три тысячи лет! Это, конечно, вранье, но даже если сто, двести, ну, пускай, пятьсот лет...
Он опять склонился к голове, и стало видно, что шея её укреплена в кожаном мешке с жидкостью. Вялые, белесые сосуды свисали веревками в жидкость, и тонкие тряпичные завязки перетягивали сейчас голосовые связки. Раствор был насыщен и едок, и пальцы лекаря были изрядно изуродованы им.
Голова все выпучивала глаза, на что Бенуа равнодушно ткнул чуть ли не прямо в черный гневный глаз мокрым пальцем:
— Тебе сейчас не нужен воздух, и ты это отлично знаешь...
Руки его быстро шевелились, запутавшись в шнурках. Голова вдруг посинела. Бенуа зашептал:
— Ну, ладно, потерпишь… Ишь, цаца какая! Ну вот, так лучше? — он посмотрел на голову.
Рот головы открылся, и она принялась им хватать воздух.
— Ффу! Смердишь… Говорю же, тебе не надо есть! — Бенуа захихикал, — все нужное тебе здесь, в этом мешке. Ты — овощ. Ну, пока, во всяком случае...
Лекарь, отметив про себя, что голова успокоилась и смотрит на него, отвратительно осклабясь, взобрался на сиденье и продолжил:
— Сегодня, Голова, твой день. Последний казненный нам подойдет по всем меркам, испанец, знаешь ли, и к тому же невысок. Что по моим оценкам твоего черепа, как раз подходит. Правда, слишком утончен для тебя, картежник и вор, а у тебя узкий лоб и широкие, как у земледельца, челюсти. Но будем честны до конца — у нас небольшой выбор. Так что, если твой Ицтамана и впрямь сращивал и оживлял тела, и манускрипт не лжет, то все получится сегодня же...
Голова задергала губами.
— Ну что опять, только не ори ты, — Бенуа полез в жабо головы и принялся развязывать шнурки. — Ну? — вопросительно уставился он в тусклые омертвелые глаза.
Фиолетовые губы головы презрительно дернулись.
— Как ты смеешь… мне… не верить, ничтожный… червяк?
— Ты слишком много читаешь, ишь, ты, червяк! Не стоило мне тебя обучать грамоте, — забрюзжал Бенуа, — это тебе не на пользу. Одно не пойму, кто тебе перелистывает страницы?
Голова быстро и зло заговорила, торопясь, брызжа слюной, боясь, что ее опять остановят:
— Что ты вообще понимаешь в этой жизни, лекарь? Ты видел реки крови и горы еще горячих сердец? Ты повелевал толпой одним взглядом и посылал сотни на смерть? Или ты великий воин и ходил в набег на соседнее племя и привел десятки рабов? Нет! Ты целыми днями ковыряешься в слабых больных телах, а вечером в субботу при слепой дочери приводишь девку в свою лачугу и пьешь дешевое вино...
Метр Бенуа развел добродушно руками, ему надоело пререкаться:
— Что тебя так разозлило, узкий лоб или челюсти земледельца? — он хихикнул. — Подозреваю, что твоя порода мне неизвестна, хоть ты и очень похож на испанца.
— Мои предки восходят к оперенному змею, — коротко ответила голова.
— А-а, тогда, конечно, — захихикал Бенуа и вновь закачал ногой, а через мгновение добавил: — если у нас все получится, я повезу тебя в Лейденскую школу. И пусть тогда посмеют сказать, что Бенуа все болезни лечит клистиром!..
Смрадный ручей в сточной канаве разлился густой жижей по узкой мощеной улице. Пять комнат лекаря Бенуа на первом этаже полинялого от непогод и выцветшего на солнце двухэтажного каменного дома смотрят всеми окнами на улицу. Кабинет — темная комната с книжным шкафом, столом, двумя стульями и кушеткой, приемная — коридор с двумя деревянными, узкими лавками и одним колченогим стулом, комната дочери — с кроватью, распятием на стене, стулом возле окна и плательным шкафом в углу возле двери, кухня с очагом и столом, где обедал сам мэтр с дочерью, и каморка, где спала старая нянька, кухарка, прачка в одном лице — Жаклин.
Прием больных проходит обычно утром. Тогда посетители толпятся возле входной двери, стоят вдоль стен в маленьком коридорчике. Седая, сгорбленная пополам Жаклин кричит иногда из кухни на них:
— Месье и мадам, подите прочь! Прочь! На улицу!..
Люди ворчат, но выходят, вздрагивая и вжимая головы в плечи, когда им вслед несутся вопли из кабинета Бенуа...
Селин сидит в кабинете. Ей нравится быть здесь и слушать, как отец ведет прием. Она слышит его торопливые шаги, быстрые вопросы, боязливые ответы посетителя. Вот громко стукает шпатель о металлический лоток. Отец перебирает инструменты. Тишина. Пациент стонет, скрипит кушетка. Костяшкой, сухо, брякает зуб в лоток и громко — щипцы...
Селин не нравится, когда отец дергает зубы или лечит раны. Она обычно быстро уходит. Ей нравится, когда он принимает и лечит детей. Тогда она светлеет, ее милое, доброе лицо улыбается и осторожно вслушивается в нежный лепет ребенка. Лишь бы болезнь была излечима, только бы отец смог помочь. Иногда она складывала ладони и читала молитву.
А когда заканчивался прием, она приходила на кухню и просила Жаклин читать. Старые книги разбросаны по всей квартире. Но подслеповатая Жаклин не любила книжки, и начинала охать и жаловаться на плохой свет в доме, на проклятую скупость мэтра Бенуа. На что Селин каждый раз тихо возражала:
— Мы очень бедны, Жаклин.
И шла к Голове. Она не знала, почему отец так называл нового жильца. Но Голова с некоторого времени жил в кабинете отца. Он никогда не появлялся на кухне и в других помещениях небольшой их квартиры. Когда она входила, некоторое время было тихо, потом раздавался хриплый, словно придушенный голос:
— О боги! Благодарю вас, вы щедры и солнце заглянуло ко мне, наконец! Сядь рядом со мной. Вот здесь, рядом с кушеткой, стул...
Он говорил и говорил, раздавались какие-то шлепающие, влажные звуки, а Селин шла на его голос. И, подойдя, ощупав стул рукой, садилась.
— Я знаю, ты любишь читать, Голова.
— Я люблю, когда твои пальчики переворачивают для меня страницы. Ты же знаешь, я болен и не смогу листать сам.
— Кого мы будем читать на этот раз?
— Островитянина.
— Про череп? — улыбнулась Селин, она знала, что стихи Байрона очень нравятся Голове и принесла их с собой.
— Начнем с него, — улыбнулась Голова.
Голова не сводила глаз с белеющего в сумерках вечера лица слепой девушки. Черный вьющийся волос непослушными пружинками выбивался из тугого узла, оживляя бледное, строгое лицо. Черные с бельмами глаза Селин невыразительны и тусклы. Нос с горбинкой, тонкий, с нежными крыльями. Губы яркие, припухлые. Чувствовалось, что вся она устремлена в слух и осязание. Руки мягко ощупывали книгу, лежавшую на коленях. Селин сидела на краю стула, выпрямившись, глядя с улыбкой перед собой в пол. На коленях лежал старый томик. Вот она провела рукой по краю кушетки, задев покрывало, укрывавшее шею головы. Рука отпрянула, едва нащупав его, боясь нарушить чужое пространство. И Селин, развернув книгу на последней странице, где было содержание, спросила:
— Так хорошо?
— Чуть ближе...
Селин пододвинула книгу, наклонившись вперед:
— Так?
— Да. Двадцать первая страница.
Девушка принялась отсчитывать страницы и опять показала разворот книги Голове.
— Да. Это оно. "Надпись на чаше из черепа".
Голос Головы изменился, когда она начала читать. Он стал мрачен и медленен. Длинные паузы между словами усиливали тоскливое ощущение.
Не бойся: я — простая кость;
Не думай о душе угасшей.
Живых голов ни дурь, ни злость
Не изойдут из этой чаши.
Я жил, как ты, любил и пил.
Теперь я мертв — налей полнее!
Не гадок мне твой пьяный пыл,
Уста червя куда сквернее.
Быть винной чашей веселей,
Чем пестовать клубок червивый.
Питье богов, не корм червей,
Несу по кругу горделиво.
Где ум светился, ныне там,
Умы будя, сверкает пена.
Иссохшим в черепе мозгам
Вино — не высшая ль замена?
Так пей до дна! Быть может, внук
Твой череп дряхлый откопает -
И новый пиршественный круг
Над костью мертвой заиграет.
Что нам при жизни голова?
В ней толку — жалкая крупица.
Зато когда она мертва,
Как раз для дела пригодится. *
Закончив, Голова долго молчал. Потом отрывисто просил:
— Переверни страницу, о, Селин, солнце глаз моих...
И читал дальше. Они всегда читали долго. До сумерек. Пока Жаклин не звала к ужину...
А иногда Селин часами сидела у себя в комнате у окна и слушала улицу. Шаги прохожих, крики булочника, плеск выливаемого ведра… цокот копыт и грохот колес кареты. Жаклин говорила, что лошади городские замученные и дохлые. Почему они дохлые? Селин знала, что дохлая крыса не дышит и не шевелится. Еще Жаклин говорила, что в ее деревне жили коровы. Это их молоко иногда покупают у молочника Гризэ. Коровы большие, как лошади, и у них рога. Вот здесь. Селин провела с улыбкой по волосам. Заправила выскочившую забавную пружинку волос за ухо...
Сейчас в доме тихо. В кухне жарко. Жаклин ушла к соседке сидеть с ребенком. Селин привычно быстро поднялась со старого, скрипучего дивана, но тут же на всякий случай провела рукой вдоль края стола. Медленно поправила волосы, скрученные тугим узлом, словно в раздумье, и подобрала подол платья. Она всегда делала паузу перед тем, как начать двигаться. Чуя правой щекой жар от плиты, а слева — стол, она сделала шаг в сторону стола и смешно, будто протиснулась в довольно широком пространстве, запахнув подол платья вокруг себя и сжав его другой рукой. Потому что память хранила запах паленных волос и кожи, тряпки, острую боль и мокнущие, непроходящие никак волдыри… И память же сейчас помогла ей повернуть через три шага влево и оказаться у открытой на улицу двери...
Уже вечер. Она привычно втягивала носом запахи улицы, подставив разгоряченное лицо наступающей вечерней прохладе.
Почему вечер? Она улыбнулась. За шестнадцать своих лет она знала уже, что вечер на пороге их с отцом дома пахнет жареной рыбой слева — от башмачника Клодье, щелочью и мокрым бельем — справа, где жила прачка Жанет… Все это перебивалось стойким духом от засорившейся сточной канавы. Еще вечером на их улице становится тише. Не гремят колесами по мостовой повозки и редкие кареты. Она вздохнула. Ей показалось, что некоторое время назад подъехала карета к дому. Селин обрадовалась, подумав, что это отец с Головой, которого иногда мэтр Бенуа брал с собой. Но шум стих, а к ней так никто и не пришел.
Иногда отец приезжает вот так на карете и сразу уходит в подвал. Селин не любила, когда он туда ходил. Она знала, что он там занимается анатомическими опытами, привозя трупы казненных с площади. Но отец говорил, что для врача важно знать строение тела человека, и Селин казалось, что он прав...
В этот день в доме было пусто и тихо. Жаклин ушла на рынок. Отец, выдернув два зуба, разрезав один фурункул и назначив два клистира, вот уже часа три находился в подвале. А Голова исчезла из кабинета дня два назад...
Оказавшись в кухне возле входа в чулан, откуда можно было попасть в подвал, девушка остановилась, держась за притолоку. Странные звуки послышались ей. Монотонные, повторяющиеся слова на неизвестном языке. Голос Головы. Словно молитву читает. Тянуло дымом, эфиром, еще чем-то. Селин крикнула, обратив лицо вниз:
— ПапА?! Ты там?
Ответа не было.
Но пойти вниз она не решилась и, сев на диване, сложив руки на коленях, замерла.
Она так часто сидела. Не зная, куда деть себя...
Полутемное помещение подвала освещалось сейчас ярко пятью собранными со всего дома подсвечниками. Огромный стол, покрытый белым полотном. Тело, распластанное в грудине и шее. Грубый рубец соединял шею с головой.
— Осталось всего ничего, несколько швов, — бормотал себе под нос Бенуа, он чувствовал потребность говорить, но поговорить было не с кем, и лишь здесь, в подвале, он вел нескончаемый диалог с самим собой, с Богом, — а я сомневаюсь, хочу ли я, чтобы это чудовище встало на ноги. — Господи, прости меня, — осенил он себя знамением, — но если мне удастся его поднять, это же… это же… величайшее открытие. Я бы тогда Селин глаза поправил… Я бы тогда...
Он не находил слов и вновь склонился над телом. Шов за швом. Молчание, сопение, тяжелое дыхание. Сомнение, однако, не давало ему покоя.
— Если бы не манускрипт, я бы никогда не решился, — заговорил он опять, обращаясь уже к Голове, — это же страх-то какой… Оживить мертвое. Чтобы я еще когда-нибудь за это взялся… Ты вот, Голова, все смеялся надо мной, над стариком. А тебе не понять, что мне тебя, такого молодого, просто жалко стало тогда в мертвецкой. Еще эта странная история с мореплавателем, привезшим тебя из-за океана и уплывшим в следующее плавание. Очень странная история. Уплыл и оставил мешок с головой и манускриптом у себя дома, а жена переполошилась. Оно и понятно. Страх-то какой. — Лекарь волновался и повторялся. — Но манускрипт-то удивительный, много непонятных слов, хорошо еще, перевод на полях встречается, там, где сам рецепт. Это очень хорошо, что перевод встречается. Забальзамированная, словно замаринованная, голова меня, конечно, Господи, повергла в изумление… Это был шок, когда я понял, что голова, как живая. — Бенуа помолчал и продолжил, — а растеньица эти из рецепта у нас не найдешь на рынке, если бы не лавка старого Лю по соседству и Бешо-алхимик, я бы никогда и не узнал, что такие травки, корешки, камешки существуют на белом свете...
Спустя час Бенуа закончил работу и со страхом посмотрел на тело. Все швы промыты настоем трав, осталось влить в Голову остальной раствор. Мыслимое ли дело — пять литров выпоить в течение часа… Выпоить… Но очнется ли это существо? В рукописи сказано ждать в течение двух суток...
Солнечный, жаркий день накалил улицу, разогнал всех прохожих, заставил спрятаться в тень тощих бродячих собак. На кухне душно. На плите варится жиденький луковый суп. В медном тазу с тощей морковью, артишоками и петрушкой плещется вода. Блики солнца скачут по потолку, по стенам кухни. Но Селин они не помеха. Глаза ее с белесыми бельмами равнодушны. Она перебирает овощи тонкими пальцами, трет их.
— Ну, скоро до дыр дотрешь, — проворчала Жаклин.
И отобрала у Селин таз. Уйдя на улицу, выплеснуть грязную воду, она быстро вернулась. Отпыхиваясь от жары, помешивая суп, сказала:
— Что-то хозяин задерживается, скоро Голову кормить.
Селин пожала плечами, и, едва проведя ладонью по ребру стола, нащупывая край, сделала пару шагов, села на стул с высокой спинкой и спросила:
— Что такого в этом, ты ведь и раньше кормила?
— Сказала, не буду, значит, не буду, — отрезала зло старуха. — Такого урода кормить никаких моих сил нет!
Селин нахмурилась. Урода? Может быть...
— У него нет рук? — спросила она. — Разве это уродство, это несчастье...
Ее давно мучил этот вопрос. Но в этом доме редко отвечали на ее вопросы. Отец мало проводил времени с дочерью, а Жаклин больше говорила сама. И сейчас девушка, стараясь не пропустить ничего из ответа, даже вытянула шею, повернув голову вправо, чувствуя присутствие Жаклин где-то с этой стороны. Но Жаклин не хотела отвечать. Один ответ порождает следующий вопрос, а хозяин сказал не трепать языком, пригрозил.
И она промолчала. Селин усмехнулась. Проклятые глаза. Но переспрашивать унизительно. И она, склонив низко голову, покраснела. Она вспомнила, как нянька ее обманывала, лишь бы слепая девочка отстала от нее с вопросами. А вопросов было много, как это — радуга над городом, почему про соседку Иви говорят, что она — красивая, почему луна приходит в гости только по ночам, есть ли у нее хвост и пушистые ушки, как у кошки Кили, что такое глаза и зачем они людям...
Жаклин делала вид, что пошла к соседке или говорила, что ей нужно на рынок за овощами. А потом Селин слышала ее присутствие. Слепота обострила слух и осязание. Сначала она думала, что с ней играют в прятки и смеялась. Потом поняла, что ее избегают, и становилась все молчаливей...
Жаклин все-таки стало жаль Селин, она любила ее по-своему. И сказала:
— Хочешь, я сегодня приготовлю пирог с грушами?
Селин вздрогнула и улыбнулась. Она поняла, что Жаклин жалеет ее. Пускай. Лишь бы не молчала. Так легче, чем невыносимая тишина. И темнота.
— С корицей? — спросила она.
— Как ты любишь, Селин...
Он стоял у дверей в кухню. Держась за косяк, пошатываясь и удерживаясь с трудом на ногах. Он стоял. Пусть на чужих ногах, пусть с чужими руками… И видел Селин. Его Селин. Видел дикий испуг в глазах старухи Жаклин. Да, пожалуй, он страшен. Рубцы в палец толщиной по шее и груди. Одутловатое лицо и синюшный цвет кожи. Но Селин ни к чему знать об этом. Его Селин, мягкая и покладистая, как трава в сезон дождей, будет знать лишь, что он любит ее. Он будет ей читать книги. А старый дуралей Бенуа уже никогда не сможет вернуть ей зрение. К тому же Бог всегда просит жертв и будет рад этой малой крови...
Жаклин вздрогнула, искоса поглядывая на застывшего в дверях, страшного ликом жильца, на забрызганную кровью его рубаху, забормотала, обращаясь к Селин, замершей на своем стуле:
— С корицей и грушами, только вот… корицы у меня совсем не осталось… пойду схожу к Иви...
И засеменила торопливо прочь. Но тяжелый удар настиг ее возле дверей. Тело мешком осело на пол. Деревянно подойдя к ней, мужчина потянул ее за одежду к входу в подвал.
— Жаклин, что-то случилось? — Селин привстала на стуле и смотрела в ту сторону, откуда ей послышался страшный нутряной вздох, испугавший ее.
Лицо девушки побелело.
— Не бойся ничего, солнце мое, луна ночей моих, — вкрадчиво зашептал знакомый голос, оказавшись рядом, — я с тобой...
Он говорил торопливо, много. Селин растерянно улыбалась. С этим голосом не было тишины, которой она всегда боялась. И темнота казалась не такой страшной. Но ощущение пропасти, вдруг раскрывшейся под ногами, отчего-то росло. Ужас все больше пробирал ее, и она отпрянула, влипнув в спинку стула. Руки чьи-то коснулись плеча, и зловонное дыхание заставило девушку передернуться брезгливо.
Глаза на отекшем страшном лике зло сузились. И хватка, сжавшая худенькое плечо, стала железной.
— У тебя есть руки, Голова? — прошептала Селин и добавила громче: — Жаклин?
И попыталась встать.
— Куда ты бежишь, о свет моих безрадостных дней? У меня есть все, что может захотеться тебе, — но вкрадчивый голос был уже не так ласков.
И Селин, отчего-то вдруг зажмурившись, словно ожидая удара, бросилась изо всех сил вперед, ударившись больно и потеряв равновесие, упала...
Через три дня к Жаклин зашла поболтать соседка, красотка Иви. И не вернулась. Ее стали искать и нашли мертвой в доме мэтра Бенуа в подвале. На полу посредине большого помещения на круглых камнях, вынутых из разобранной возле дома мостовой, прогорал огонь. Страшного вида мужчина сидел и в забытьи раскачивался перед ним. И то ли бормотал, то ли пел голосом, от которого у всех присутствовавших волосы встали дыбом. "Ничто живое не может иметь такой голос", — говорил потом очевидец.
Подсудимый все твердил на суде, что он жрец, в камеру просил книги… А через месяц Шотландская Дева бесстрастно прекратила его существование.
В старинной рукописи же, найденой у мэтра Бенуа в подвале, когда расследовали это странное дело, нашли приписку, сделанную его рукой: "Никогда, заклинаю вас, никогда не повторяйте этот опыт". На рукописи видны следы огня, словно ее хотели сжечь.
* — стихотворение Дж. Г. Байрона.
Похожие статьи:
Рассказы → Мокрый пепел, серый прах [18+]
Рассказы → День Бабочкина
Рассказы → Княжна Маркулова
Рассказы → Властитель Ночи [18+]
Рассказы → Демоны ночи