— Женька, ты где? Иди уже домой, зайка!
Парнишка встрепенулся, и наваждение спало: снова просто поле, просто лес и просто ветер. И камней на дорожке больше не разглядеть.
Он спрыгнул с лавки и, скрипнув калиткой, вошёл во двор. Но будто что-то тревожное кольнуло его в спину, Женя потянул носом воздух: он даже не заметил, как пахучий ветерок ссырел и стал отдавать тухлятиной. А ведь это означало лишь одно!.. Мальчик обернулся: вдали, где поле утыкалось в ещё одну полоску леса, появились белые молочные сгустки. И ещё до того, как Женька успел их хорошо рассмотреть, сгустки стянулись в высокую плотную стенку и поглотили собой деревца.
Он почувствовал, как похолодело всё внутри и лёгкая дрожь прошлась по телу.
— Сынок! Быстрее домой, а то Баба-Яга сцапает!
Женя охнул и, стараясь не оборачиваться и ни о чём не думать, понёсся в дом.
В ладной деревянной хатке уже было натоплено так, что воздуха не хватало на вдох – почти весь он разогрелся и превратился в даже не тепло, а настоящий жар. Отец точно скормил печи всю охапку дров прозапас, ещё одна такая же охапка лежала на небольшом стальном настиле у закрытой печной дверцы. Мать зашторивала окна на ночь – мало ли какая бестия заглянет и начнёт смотреть на спящих людей. Отца в хате не было: видно, загоняет скот в хлев и закрывает мастерские на замки. Сюда, на отшиб – хутор, можно сказать, – редко кто заходит, ворьё всякое тут тоже вряд ли покажется, конечно. Но бережёного Бог бережёт.
Женька как вошёл, дверьми ляпнул, вдохнул жаркого воздуха, так сразу к воде припал: схватил кружку и зачерпнул из ведра колодезной водички, набранной ещё в полдень, только до сих пор не нагревшейся, выпил всю, потом зачерпнул ещё и вновь выпил. Ничего вкуснее воды нет. Мать улыбнулась, потрепала по голове. К этому времени все лучины были потушены, одна только горела – как всегда перед сном, у его кровати.
— Раздевайся и ложись, сынок. А я пока еду попрячу.
Женя кивнул и, сбросив ботики, на ходу стягивая курточку, поплёлся к шкафу. Там снял с себя тесный гольф и стянутые по поясу жгутом старые отцовские штаны. Мать гремела кастрюлями и тарелками, таская всякую еду в сени, в холодок. Вот дверь лязгнула, и парнишка остался вновь один, если не считать рой мыслей в голове. Ложиться совсем не хотелось, и он отодвинул штору с окна. Прикрывшись ладонями от назойливого света лучины, уткнулся взглядом в даль. И едва удержал крик в горле. Белая молочная стена едва ли не подпирала забор его двора. Что ж это такое? Неужто оно покроет всё вокруг? А уберегут ли стены тёплой хаты от этой напасти? Женька обернулся и понял, что мама с папой до сих пор на улице где-то. Что ж с ними будет?
Мальчик прислушивался к звенящей тишине. Рвался бежать к родителям, но в последний момент передумывал – храбрости не хватало. А время шло. Отлегло у Женьки от сердца, только когда в сенях послышался тихий говор: чистый, высокий голос мамы и грубый бубнёж отца. Грохнула внешняя дверь, щёлкнул замок. Оба вошли в дом, закрылись – теперь все в безопасности. Скоро и дверь в сени была заперта. Отец сразу скинул боты, толстый тулуп и завалился на кровать. После тяжёлого дня ему ничего не мило, кроме сна. Мать улыбнулась Женьке.
— Сынок, ты чего не лёг ещё?
Женя сразу юркнул под одеяло. Сначала ткань привычно обожгла холодом – умудряется ведь сохранять стужу, несмотря ни на какой жар из печи – но скоро тепло схватилось и больше никуда деваться не собиралось. Мать, скинув верхнюю одежду, присела на кровать, рядом; внимательнее осмотрев Женю, положила мягкую ладонь на лоб.
— Почему такой бледный? Заболел? Вот и лоб горячий...
Парнишка не смотрел на мать. Он знал этот её взволнованный тон, чуть поднимешь взгляд – увидишь огромные напуганные глаза, высматривающие любые признаки простуды. Маленько похрипишь или разок кашлянёшь – ещё неделю без шапки, шерстяных носков и толстой куртки из дома не выйдешь. Он не смотрел ещё потому, что глаза были заняты совсем другим: отодвинутая штора зацепилась за подоконник и краешек окна был открыт. Но стекло отражало свет лучины, не позволяя разглядеть, что ж творится снаружи. Но стоит только лучине затухнуть...
— Мам. А что это там, за окном? Белое такое.
Мать нахмурилась, подвинулась ближе к окну и, отодвинув штору, всмотрелась. Но очень быстро повернулась обратно к Женьке. На лице её была улыбка.
— А ты что, не знаешь? Это ж Баба-Яга сети распускает, маленьких мальчиков ловить.
Голос матери остался ласковым, но теперь стал куда более серьёзным: так она обычно рассказывает, почему зелёные листочки сначала золотеют, после чернеют и опадают, почему из серых хлопьев на небе льётся вода, а иногда вылетают мелкие белые пчёлки либо круглые кусочки льда, почему петух поутру кричит, а корова даёт молоко. Женька знал этот голос и приготовился слушать, принимая на веру любое сказанное слово.
— Стоит только вечерней заре окрасить небо огненно-рыжим и отослать солнышко за горизонт – отсыпаться, на охоту выходит Баба-Яга. Но не сама – она хитрит и расстилает сети. Белые такие, как молоко, — мать говорила неторопливо, порой заглядывая Женьке прямо в глаза. — Они плывут и плывут по земле всё дальше и очень быстро охватывают всю-всю деревню. От одного края до другого. А как маленький мальчик окажется в белых сетях, Бабка-Ёжка сразу знает, где он. Живо подлетает и ка-а-ак... Схватит!
Мама мягко, но быстро схватила Жене за плечи. Тот вскрикнул и дёрнулся от неожиданности – она только рассмеялась. В соседней комнате заворочался отец, и мать приложила палец к губам, а после прошептала:
— Не бойся, зайка. Если ты с мамой, Баба-Яга не тронет. Да и в дом ей не забраться.
— Ма-ам? А зачем Бабе-Яге мальчики?
На её лице появилось сильное удивление, а глаза продолжали смеяться.
— Как это, зачем? А кто сети плести будет? Каждый вечер ведь новые нужны – старые под утро тлеют-тлеют и растворяются, рассыпаясь росой по лугам. А кто за лесом днём присмотрит? Бабка-Ёжка-то спит днём! Во-он там, в лесочке, — мать плавно кивнула головой в сторону далёкого хвойного леса, откуда сети и приползали. — Только детки пойманные присмотреть могут. А если не справляются, знаешь, что делает?
Женька замотал головой.
— Баба-Яга их... Р-раз! И в печку горячую. А там жарит-парит, пока совсем не покраснеешь и не испечёшься как пирожок. Ох, горячо там! И просто так засунуть в огонь может, ни за что, без причины, потому что вредная, — она хитро прищурилась. — Ну что, хочешь к Бабке-Ёжке в помощники?
— Не хочу!
Мама широко улыбнулась, наклонилась и чмокнула Женьку в щеку.
— То-то же. Поэтому ты в лес не ходи и дальше по дороге тоже. И прибегай сразу, как позову. Баба-Яга везде поджидать может!
Парнишка тихо вздохнул и кивнул. Мать поднялась с кровати.
— А теперь спи. Сладких снов, зайчик.
Она задула лучину и ушла к себе в комнату. Скоро послышалось её негромкое сопение. Снаружи приглушённо шумел ветер и совсем не слышно было уханья сычей. А Женька старался уснуть, но никак не мог. Всё время казалось, что какие-то тени снуют за занавешенными окнами и что-то постоянно скребёт хрупкое стекло. Он ворочался под душным одеялом и, в конце концов, не выдержал. Побоявшись смотреть в окно, выходящее на пастбищное поле и дальше – на полоску леса, Женя отодвинул занавеску ближнего к кровати окошка и робко глянул через него во двор. Дыхание парнишки сразу сбилось, а самому ему стало ещё жарче, чем было: двора будто вовсе не стало – везде лишь белое густое молоко. Он едва мог различить в лунном свете колодец, лавочку у самой стены дома и забор, уходящий далеко в заволокшую всё вокруг дымку и постепенно сливавшийся с ней. Это были сети! Они охватили собой деревню! И где-то там, среди чёрных сараев, хат, серебряных дубов, клёнов и берёз бродит Баба-Яга и ищет его, чтобы забрать у мамы с папой, утащить в самую чащу дремучего леса!
Где-то в гуще плотной белой стены нечто мелькнуло, и Женька сам не заметил, как оказался под одеялом, сопя и дрожа от страха. Всё тело похолодело, как от простуды, на глаза наворачивались слёзы. А снаружи продолжал шуметь ветер, и длинные когти ужасной старухи вновь заскребли по стеклу.
2
Проснулся Евгений рано. В комнате было ещё темно, потому пришлось кое-как заправлять кровать и рыскать в поисках тёплой одежды практически на ощупь, пока сонные глаза не привыкли ко мраку неуютного осеннего утра. Из соседней комнатки за стеной раздавалось тихое посапывание – мать спала ещё. А вот отца слышно не было. Юноша тихо подошёл к двери в сени и, придерживая рукой клямку, чтобы не лязгала, отворил. И прикрыл дверь с другой стороны так же осторожно.
На улице отца тоже не было. Юноша решил не затевать поиски – отец вставал ни свет ни заря и зачастую пропадал где-то; обычно, на покосе, но кто его знает? Потому Евгений отправился по своим утренним делам: наносил воды, разлил её по вёдрам и бакам, обновил питьё скоту, ещё и Рыжику – старому сторожевому псу – осталось; потом во дворе сорьё подгрёб и, решив смольняков из толстой колоды насечь, уже взялся за топор, но тут скрипнула калитка – вернулся отец. Придерживая левой рукой косу, закинутую на плечо, он затворил калитку и пошёл в мастерскую. Но, окинув Евгения взглядом, остановился. От отца пахло потом и свежескошенной травой.
— Молодец, Женик. Смольняки – это хорошо. Тольки запальвать ими нечего. Дров хватит ещё на ночи две-три, не больше. Запрагай кобылу – в лес едем.
И пройдя несколько шагов, добавил, будто выплюнул. Не оборачиваясь, резко, раздражённо.
— Сёння точно со мной паедзешь, и прабудзем там сколько надо будзе.
Юноша вздохнул и одним ударом топора разрубил смольнистую колоду надвое.
Скоро он уже выводил Грюню из хлева. Она была молодой, строптивой кобылицей с горячей кровью. Во время её воспитания отец часто прибегал к грубой силе; а то и запирал кобылу в её деревянной тюрьме на недели, изредка давая есть и пить, пока та не слабнет и не начинает повиноваться. А как живот её снова округлялся и толстые мышцы твердели, растягивая яркую светло-коричневую шкуру, строптивость возвращалась – всё начиналось по новой. Евгения Грюня слушалась всегда. Он объездил её прошлым летом и до сих пор помнил это чувство: когда несёшься по зелёному океану, в лицо бьёт ветер, свистом отдаваясь в ушах, а под тобой настоящий зверь, чувствующий каждое движение, выполняющий команды ещё до того, как ты издашь звук или сделаешь жест. Возможно, Грюня тоже всё помнила, и ей нравился такой ласковый и, самое главное, довольно лёгкий наездник. Потому сейчас Евгений легко надел громоздкий хомут на шею кобылы, а ведь отец возился с ним дольше всего.
Пока Евгений занимался ремнями и крючками, в хате гремели крики. Он уже знал, что поводом для очередной ссоры стала сегодняшняя поездка в лес. Мать, конечно, была против. Она всегда против. И отца это уже начало раздражать.
Крики усиливались. Мать всегда была громкой, и теперь её крик воспринимался как повышенный тон, не более. А вот отец никогда не кричал; доводить его до этого означало лупить по морде спящего медведя – за его хриплым глухим криком всегда могло идти что-то необратимое. И Евгений должен был бояться, как всегда и было, но сосредоточиться на перебранке родителей не мог: его пальцы скользили, промахивались, путая крючки и случайно стягивая верёвки узлами, а юноша только и делал, что глядел на лес. И постепенно всё внутри холодело.
Отец вышел из хаты, дёрнув дверь так, что та чуть не развалилась. Юноша наскоро прошёлся пальцами по ремням, пошевелил скреплённую с хомутом деревянную дугу и, облегчённо выдохнув – всё держалось прочно, – повернулся к отцу. Лицо того страшно скривилось, обнажая обилие морщин, губы плотно сжались, а глаза, наоборот, расширились и округлились. Больше всего в жизни Евгений ненавидел этот дикий взгляд, ставший обитателем самых неприятных его воспоминаний детства, ведь обрывались многие из них рёвом и слезами, свежими лиловыми синяками на коже и новыми страхами. Мать не боялась отца, и зачастую только подливала масла в огонь.
— И зачем он там тебе понадобился? Сам насечь дров и привезти не можешь?
Она вышла следом за отцом, и быстро его догнала, пока тот шёл к возу с небольшим льняным мехом в руках. Внутри угадывались очертания бутыли (видно, с водой) и ещё какая-то еда. Топоры, верёвки, пара толстых кожухов, даже смольняки для розжига – всё было припасено в возе заранее. Так что отец сейчас принесёт последнюю поклажу, и можно сразу ехать.
— Осточертело, что он от тяжёлой работы за твоей юбкой хаваецца! Ни разу у лесе не пабывае, ничому не навучыцца – леса баяцца будзе. Понимаешь ти не?
Евгений вздохнул и сплюнул на траву: опять отец говорил о нём, будто юноши и вовсе здесь не было. Так постоянно происходило. Никаких бесед по душам, никаких обсуждений в кругу семьи – только крик и только грубость. Юноша уже привык давно, но каждый раз подобное продолжало резать по чему-то очень хрупкому – там, в груди.
Парень не стал дослушивать – запрыгнул в воз, сел и затих. Ещё пара-другая выкриков – и отец залез следом, опустив мех рядом и схватив лейцы. Он выкрикнул «Но!» и от души стеганул ими кобыле по спине. Та рванула и сразу перешла на галоп, отчего воз дёрнулся и Евгений едва не свалился. Последнее, что юноша услышал, когда воз выезжал со двора:
— Ничего не бойся в лесу, зайчик! И не отходи от папы далеко!..
Пока добирались до леса, отец молчал. Евгений молчал тоже. Только размеренный топот копыт, скрип старого дерева и шум ветра были их постоянными спутниками. Парень даже радовался, что всё обошлось одними словами, и не сразу приметил: совсем пропали весёлые трели птиц.
3
Солнце стояло высоко, и Евгений даже в своей тонкой кожаной куртке обливался потом: волосы были мокрыми, крупные, мутные капли стекали со лба и, щекоча кожу, ползли вниз по щекам. А после падали на колени. Льняная кепка отца взмокрела настолько, что казалась на несколько тонов более тёмной. Ветер уже почти не доставал воз, запутываясь в толстых древесных стволах и пышных кустах; само солнце уже было тяжело разглядеть за высокими кронами, а они с отцом ехали всё дальше и дальше.
Наконец тропа стала сужаться и скоро упёрлась в небольшую заросшую полянку. Окаймляли её множество пней самой разной толщины, некоторые из них на вид казались совсем трухлявыми, некоторые были вполне свежими – их неровные верхушки блестели и лоснились от сока благодаря ещё живым корням. За пнями следовали стройные сосны и ели. Среди громадных стволов и косматой хвои виднелись даже молодые деревца.
Воз заехал в самую середину поляны и остановился. На земле видны были поросшие мхом и редкой травой куски коры, почерневшие от времени опилки.
— Всё, Женик. Добрались до вырубки. Вылазь, прывязвай кобылу.
Юноша спрыгнул с воза, перенял лейцы из рук отца и крепко обвязал их вокруг соснового ствола. Грюня спокойно встала, начав лениво щипать травку.
— Бяры сакеру, якую хочаш. Дрэва выбирай. И руби.
С десяток топоров разного размера лежало на самом дне воза, прикрытых дерюжкой, – Евгений видел то тут, то там выступающие рукоятки и краешки лезвий. Он резко сдёрнул жёсткую ткань и, не задумываясь, схватил самый крупный топор, даже не взглянув на более мелкие, хоть и выглядящие детскими со стороны, но такие же острые и с рукоятями, на которых идеально бы уместилась небольшая ладонь юноши. Отец хмыкнул, глянув на его выбор, но так ни слова и не вымовил; лишь слез с воза, взял топор с широким навершием и грубой самодельной рукояткой и медленно зашагал к ближайшему дереву.
Евгений заприметил невысокую, крепкую сосенку и, подойдя ближе, со всей силы вогнал лезвие в ствол. Топор вошёл под углом и застрял. Отец, кажется, хмыкнул ещё раз. Евгений глубоко вздохнул и крепче сжал горячую рукоятку, чтоб ненароком не выпустить из рук, – его всего трясло, а в голове роились мысли: он ведь стоял... вправду стоял здесь – посреди дремучего леса, в самой чащобе. Сколько ночей она не давала ему заснуть? Сколько лет насылала гнилой ветер, а после и белую дымку, издевательски качая верхушками сосен, стремясь юношу заполучить? И вот – он здесь. В полной целости и полнейшей сохранности. Неужто какому-то дереву удастся его опечалить и подкосить после такой победы? Ну уж нет. Евгений вздохнул ещё глубже и что было силы рванул топор на себя. Что-то хрустнуло, и рукоять резко стала легче – будто избавилась от навершия и сама собой взвилась, укусив юношу в лоб и после выпрыгнув из ослабевших рук на землю. Евгений обхватил голову ладонями: та пылала огнём и что-то стучало в висках в такт сердцу.
Как боль приутихла, парень осмотрелся: лезвие глубоко вошло в дерево, тогда как древко топора валялось на траве, а отец стоял, скрестив руки на груди, и качал головой.
— Пасядзи лепей. Сам всё зраблю.
И Евгений сел. Забрался на воз и остался там слушать стук топора, эхом разносящийся по лесу. Изредка юноша слезал и помогал отцу: придерживал стволы, пока тот рубил их на части, после таскал к возу и складывал так ровно, как мог. И всегда возвращался сидеть и слушать. Сейчас он не взял бы в руки топор, даже если бы отец попросил его об этом.
Солнце уже заходило – стало темнеть, хотя пекло так же сильно. Евгений обливался потом: горячие капли стекали со лба, струились с мокрых волос, застилали глаза, облепляя веки и ресницы. Юноша утирал их рукавом и сразу прятал руки обратно в карманы – его била крупная дрожь. Евгений не знал, было ли это следствием внезапно налетевших волнения и беспокойства. Или, может, страх перед лесной чащобой вернулся? Знал и чувствовал парень лишь одно: нечто липкое, противное растекалось у него внутри, разнося мороз по телу, собираясь толстым комом в груди. Сколько Евгений себя помнил, колючая, морозная хватка всегда сжимала его сердце, разжимаясь лишь в краткие моменты, когда он чувствовал себя полностью счастливым. Бывало такое крайне редко. Сегодняшний успех уже было прогнал этот холод, но разочарованный взгляд отца усилил его втрое. Но, кажется, было и ещё что-то, заставляющее Евгения дрожать: до вырубки добрался ветер, ссыревший и гнилой, он отдавал тухлятиной.
Скоро стемнело совсем, и жар сменился стужей. Отец бросил работу, нарубил крупных сучьев и сложил их колодцем на почерневшей от пепла дерновой земле в центре полянки, набросав внутрь хвороста и уложив туда пару смольняков. После вырвал кусочек сухого мха и, склонившись над ним, достал из кармана кожуха небольшой кремень и огниво – стальную пластинку; ударил одно о другое раз, другой – искра порхнула на мох, и тот задымил. Отец осторожно перенёс его, опустил в колодец, прикрыл травой и принялся раздувать. Когда показались слабые языки пламени, отец встал и накрыл их корой, стружками, оставшимися после работы.
— Давай, Женик, хадзи сюды. Пасядзим, согреемся. Работа да канца не дароблена, так что прабудзем ночь и з раницы працягнем.
И парень вздрогнул. Ещё днём ему было плевать – остался бы в лесу хоть на месяц, но сейчас... сейчас ему было очень не по себе.
Отец сходил за едой и водой к возу и теперь сидел, выцеплял палкой уже прогоревшее дерево, превратившееся в раскалённые, тлеющие угли, чтоб запечь в них неочищенную от кожуры картошку – он обожал её. А пока шла готовка, отец жевал засоленное сало, закусывая зелёным луком. Сала было вдоволь – хватало не только на двоих, хоть на шестерых, но Евгению кусок в горло не лез. Юноша всё поглядывал на горизонт. Прямо туда, откуда тянуло гнилью. Видел Евгений далеко: хоть солнце давно зашло, полная луна зависла прямо над головой, окрашивая лес сверкающим серебром. И когда средь стволов показались белые молочные сгустки, юноша приметил их сразу; и едва успел прикрыть рот рукой, дабы удержать крик. Евгений глянул на отца, выкладывающего картошку на красные угли, и хотел уже что-то сказать, попросить помощи, оповестить о медленно подползающих к ним белых сетях, но вспомнил взгляд, вспомнил крик и упрёки – колючий холод сдавил ему сердце и слова застряли в горле. Отец отвлёкся от еды и посмотрел на парня, прикрывающего рот ладонью.
— Зеваешь ужо, Женик? Схожу за кожухом.
Он встал и подался к возу. Евгений опустил руку и повернул голову в сторону молочной дымки: та стянулась в высокую плотную стену и, поглотив собой лесные деревья, пододвинулась ближе. Юноша задышал часто-часто. Буря разразилась в его голове и душе. Там, среди белого света что-то мелькнуло, и Евгений не выдержал: молча поднялся на ноги и кинулся куда глаза глядят.
— Женик? Женик! Ты куды?.. Стой!..
Он уже не слушал. Просто бежал.
4
Деревья проносились мимо, ветки кустов кусали лицо и руки, корни бросались под ноги. Лёгкие юноши горели, в живот будто забрался ощетинившийся иглами ёж, а в висках стучало и гремело. Ветер, воняющий тухлятиной, бил в спину и подгонял, подстёгивал нестись вперёд. Слишком поздно юноша обличил обман и хитрую ловушку. Он часто оборачивался, не замечая ничего белого на горизонте. Он надеялся, что сбежал, что сети до него не доберутся. Но чем больше парень оборачивался и всматривался в даль, тем меньше следил, куда бежит, и не увидел вовремя, что ожидало его впереди. А когда обратил внимание, было поздно: белое молоко, густое настолько, что дальше вытянутой руки ничего не было видно, поглотило Евгения полностью. Пахло оно сыростью и затхлостью. Юноша мгновенно спутал направления и стороны света (всё попросту перемешалось в голове) и замер на месте, прислушиваясь к звукам, – ничего, вообще ничего не было слышно. В голову Евгения лезла одна-единственная мысль: сети, наверно, сразу окружили лес, а как солнце спряталось – стали сжиматься кольцом. Всё потому, что юноша был здесь, в лесу, и ОНА знала об этом. Совсем скоро ОНА появится, парень был в этом уверен.
А когда ветка хрустнула за спиной, он только сглотнул крупный ком в горле и обхватил себя руками, пытаясь унять дрожь. Сразу хрустнуло ещё, чуть ближе. Евгений не хотел оборачиваться. Больше всего на свете он сейчас не хотел оборачиваться.
— Я знаю, что ты здесь.
Голос был похож на хруст двух деревяшек, когда трут одна о другую: сухой, чёрствый, безжизненный, скрипучий. Что-то кольнуло юношу прямо в сердце.
— Вечерняя заря окрасила небо огненно-рыжим, отослала проклятое солнце за горизонт, и настала ночь – моё время. Ты ведь знал, что всё так и будет: мои сети доберутся до тебя и наша встреча произойдёт. Всегда знал, но предпочитал забываться в грёзах, лишь бы отмести эти мысли. Теперь это не поможет.
Ещё одна ветка треснула. И позади что-то заскрипело, долго и протяжно. Кажется, это был смех. Юноша набрал полную грудь воздуха и шумно выдохнул.
— Что нужно от меня? Твои сети плетут маленькие мальчики, а я уже вырос. Я тебе не нужен.
Смех затих.
— Это раньше был не нужен. Когда вас много бродило по лесам, когда вы не прятались в домах за мамкиными юбками. Теперь мне нужны все.
Хворостинка хрустнула снова. Уже совсем рядом.
— Сначала я возьму тебя. Потом твоего отца, когда костёр затухнет либо если он кинется вслед за тобой. Потом мать. Она будет искать тебя в этом лесу. Придёт одна, как всегда делает. Никому из вас не уйти.
Евгения колотило. Как тогда, в детстве. Холод разливался по телу, покалывая кожу. Изнутри.
— Что мне сделать, чтобы ты их не тронула?
Хруста не послышалось. Была лишь тишина и белый свет. Сзади, спереди, по бокам – везде. Это, и ещё дыхание. Прерывистое, хриплое. Страшное.
— Обернись.
И Евгений заплакал. Горячие слёзы покатились с глаз и очень быстро превратились в ручьи. Юноша не мог себя сдержать и уже даже не думал об этом. Единственное, что его волновало: как может выглядеть тварь, дышащая ему в затылок? Дыхание это было зловонным, таким же, как воздух вокруг.
Он стал медленно поворачиваться назад. И очень скоро понял, что у него ничего не получится, если делать это медленно – он просто не сможет. Не справится. Евгений замер и посмотрел на небо в последний раз – не увидел ничего, кроме белого, молочно-белого тумана.
Юноша резко обернулся. Перед ним стояла кривая высокая фигура в лохмотьях, грязных обносках. Руки её были разной длины и доставали прямо до земли, над головой высился толстый горб, а лицо... Лицо было безобразно, иссечено бороздами морщин и лиловыми пятнами синяков, но оно было знакомо. Знакомо до жути. Знакомо до боли. Евгения будто пронзила молния и разряд прошёлся по телу. Он не мог ошибиться.
— М... Мама?..
Оно улыбнулось и подняло полутораметровые руки, потянуло их к нему. Наверное, чтобы обнять.
— Не бойся, зайка. Если ты с мамой, Баба-Яга не тронет...
Холод завладел телом юноши. Он рвал всё внутри, а особенно сердце – его он раздирал на куски. Ведь ужас юноши таился всегда там, где было безопаснее всего. Всю свою жизнь юноша по-настоящему не боялся ничего; лишь одного на свете человека, хоть не осознавая, не желая признаваться самому себе или кому-либо другому. Он боялся свою мать и то, чем она пичкала его всё детство.
Огромные руки обвили Евгения и прижали к вонючему телу.
— А теперь спи. Сладких снов, зайчик.
Евгений охнул, чувствуя, как сердце раскололось на куски. И больше он уже ничего не чувствовал.