В наших краях зима ласковая была, бесснежная. Только покрывались иногда ледком речки лесные, да с неба порой спускались мелкие медленные снежинки, чтобы тут же растаять, земли коснувшись. Но даже при такой зиме не след по двору без шапки разгуливать, в шубе нараспашку ходить.
Сморило меня, помню, в ту пору, когда вот-вот уже чучело Морены сжигать собирались, всё дня ждали подходящего. Солнышко сквозь ставни пробивается, смех девичий слышен со двора – а я лежу да носом хлюпаю, слыхано ли дело!
Сначала терпел. Отвары всякие пил, позволял себя жиром натирать, носа на улицу не казывал. Уныло было в клети без движенья лежать, хоть удавись. Только нянька моя бубнила целыми днями:
– Ой, оправишься ты, княжич, сильным будешь… Сильнее ветра да краше солнышка… Ой, не придёт беда на двор твой, а коль придёт – оборонить свой дом и свой народ сумеешь, славу роду своему принесёшь… Здоров ты будешь, крепок и телом, и духом…
С рассвета до ночи сидит, и речь молвит свою, точно нитку прядёт, не порвав ни разу. И каждое слово словно камнем тяжёлым на чело моё ложится разгорячённое. Говорю:
– Уйди, бабка, спать охота…
Она вроде и замолкает, а когда я из забытья выбираюсь, снова начинает. Помню, столько мне сказов пересказала за те дни. Про горшочек волшебный, всегда яством полный, про сапоги, что быстрее ветра путника по дороге несут, да про деву зеленоглазую, что в чёрное время Великую Песню споёт. Пересказывала и легенды предков наших, выдуманные, дабы нас, потомков, напугать: про воронов, кои якобы слетятся, чтобы глаза семье княжеской выклевать, про волков белых, что однажды на землю нашу придут, да стужей её скуют, да завоют, да вихрями избы посшибают, смерти лютой людей предавая…
– Но ты, княжич, когда хворь твоя уйдёт, любого ворога победить сможешь… – сказывала нянька. – И царя заморского, и зверя кромешного, и волка белого… То на роду тебе написано – побеждать… Ибо сердце твоё, как и сердце твоего батюшки, верно народу своему, верно земле, где град наш стоит…
Хоть и слухи бабка повторяла, с колыбели моей за мною тянущиеся, а верно говорила. Уж мне ли, сыну княжескому, хворобу лелеять? Ужель не смогу я её одолеть?! Смогу! Да и дела мне нету до хворобы той – сама, чай, уйдёт. Надоело дыры в перине пролёживать!
Меня остановить пытались, а я уговорам не внял – за порог кинулся, едва одёжку не забыв. Меч на ходу нацепил, ибо не дело мне, молодцу, без оружия в люди выходить. А за порогом – весна была, сырая да ясная, солнышком полнящаяся, как кадушка водой колодезной. Улыбнулся я счастливо да прочь со двора пошёл, посмотреть, как за зиму люди поменялись. Негоже, конечно, сыну княжескому вот так меж изб разгуливать одному, да кто мне укажет, кто прогонит? Кланяются, напротив, шапки снимают, руками почти земли касаются, от вод раскисшей… Счастлив был я и горд, что горожане так радуются, меня завидев. Попалась только один раз Глашка, девка дурная, чумазая, видом одёж своих грязных на миг мне душу омрачив. Однако, взор потупив, быстро исчезла с очей моих – и снова узрел я лица улыбающиеся, и сам улыбаться стал…
А потом такое увидал, что вся весна, весь свет белый померк, да кровь вскипела в теле. Настёна, зазноба моя, стояла да миловалась с каким-то детиной, в ткани богатые обряженным. Змеюка, обманщица!
Как я вскочил, как напустился на них! За рукоять меча схватился, думал – пополам гада разрублю! Да только Настёна тут в ноги мне кинулась, в грязь прямо, да взмолилась:
– Не надо, прошу тебя! Люб он мне боле тебя! Судьба, видать, такая уготована нам… Ты не серчай, прости…
Но я, хоть и взял себя в руки, обиду всё ж затаил. Так опозорить меня перед честным народом! От меня, наследника княжеского, к купцу какому-то сбежать! Впрочем, это потом уж я выяснил, что он купцов сын, и что Доброславом зовут. Сначала и слова-то вымолвить не сумел: спрятал меч в ножны, да и прочь побрёл…
Хворь моя через пару дней и вовсе исчезла, а тоска всё душу грызла. Куда бы ни шёл, везде мне лик этого Доброслава мерещился. В тереме я теперь не мог сидеть, ходил то по улицам, то вообще за воротами. А к концу седмицы в лес меня потянуло. Шёл, прутом по стволам древесным стучал, злобу свою вымещая, а злоба всё никак проходить не желала. Ясен и свеж был лес весенний, прозрачен воздух. Хвоей пахло, землёй пробуждающейся, деревом влажным. Взошёл я на пригорок, притомившись от тоски своей, на пенёк уселся да прут со злости в землю воткнул.
– Ненавижу!
А после вдруг услышал: листва старая зашуршала, будто прошёл кто по лесу, и холодом нежданным повеяло. Голову поднял – а передо мною старуха стоит в лохмотьях таких, что смотреть страшно – у Глашки-замарашки и то поновее да почище. Волосы седые, растрёпанные, до самой земли стелются, рука сухая скрюченную палку стискивает, а там, где палка в землю упирается, белым инеем всё подёрнуто, точно платок кружевной кто-то выронил.
– Тоскуешь ты, княжич, злишься… – молвила старуха.
– Ты кто такая?!
Я на ноги вскочил, за рукоять меча схватился. Няньки моей наслушавшись, любой бы нелюдей кромешных видел в каждом встречном.
– Не бойся, молодец. Я лишь помочь тебе хочу, сердце твоё утешить. Больно смотреть мне, когда красавец такой от бабы загибается…
– Я не загибаюсь!
Как эта бродяжка смела заговорить со мной, да без почтения? Али не сын я княжеский?..
Старуха вдруг улыбнулась, да такой улыбкою ласковой, какой ни бабка родная, ни нянька, ни мать никогда не улыбались мне. Тут вину я свою почувствовал – негоже с женщиной тоном таким разговаривать, от женщин всё же род людской пошёл, а значит, уважать их надобно.
Но пришлая будто и не заметила моей грубости.
– Пожрёт ненависть душу твою, покоя не найдёшь, коли не поквитаешься с обидчиком. Но, если хочешь, устрою так, что худо ему будет.
Тут понял я, с кем дело имею, и ещё пуще злость разобрала меня.
– Ведьма! Уйди, пока пожалеть не пришлось о том, что предлагаешь ты сыну княжескому! Дурны твои помыслы, не поддамся я уговорам твоим!
Меч мой ножны покинул, солнечный луч упал на лезвие холодное. Не думал угрожать я, не замышлял руку на старуху поднимать – испугать лишь хотел.
А она не испугалась.
– Да не ведьма я, родной… Я старше любой ведьмы, и силы во мне столько, что ни один смертный не одолеет меня. Не хочешь – уйду своей дорогой. Но ведь час твой смертный скоро настанет, если совета доброго не послушаешь. Желаешь ведь, чтобы жизни не знал Доброслав?
– Ты и имя его ведаешь? – прошептал я потрясённо.
А сам уж ответа и не ждал – кромешница она, иль нет, да только права была бабка. Я сам чувствовал, как душа моя в степь выжженную превращается. Поквитаться с Доброславом стоило, да только к лицу ли мне, княжескому сыну, победить его подлостью, а не в поединке честном?
– Так ведь знать тебя Настёна не захочет, коли убьёшь ты её сокола, – будто мысли мои прочитав, молвила старуха. – А так – утешать придёшь, глядишь, и примет…
И тут права она была. Зла на Настёну я не держал, ведал, что бабы сердцем своим живут. А сердце у них переменчивое. Может, и правда – приду к ней, утешу, скажу о прощении своём… А вот ежели на людях с соперником поквитаюсь – сама она меня вовек не простит…
– За помощь мою плату попрошу у тебя, – сказала вдруг ведьма.
– Я сын княжеский, и я богат…
– Богатства твои не нужны мне. Стань псом моим верным на одну ночь. Единственного как раз не достаёт мне, чтобы успеть до дня, когда чучело сжигать сберутся. Отслужишь – и дорогой своей пойдёшь… А Доброслав умрёт смертию лютой. Что скажешь, согласен ли ты?
Тесно сердцу в груди стало. Уговаривался я со старухой нечистой о злодействе! На смерть человека обрекал, не повинного ни в чём, кроме того, что дорогу мне преступил. Я ведь будущий князь! Я предаю одного человека, за которого ответственность несу, как и за весь народ – значит ли это, что я предаю и народ свой?..
Но ведь на роду мне написано – побеждать! Так с детства моего сказывается. Если соперника своего я победить не сумею – как буду потом с ворогами квитаться?..
– Так каково будет слово твоё? – поторопила старуха.
– Быть посему. Пусть умирает Доброслав. А я одну ночь послужу тебе, как скажешь.
– Хорошо, – улыбнулась старуха. – Тогда приходи сюда, к лесу, когда луна выглянет. Ждать тебя буду.
***
Невозможно было не выйти за околицу в ту ночь. Словно подняли меня руки чужие, вытащили из клети, провели по терему милому да, двери распахнув, в темноту холодную утянули. И закружило меня, завертело, и смешался мир в одну воронку страшную…
Когда в лесу я оказался, не человеком уже был – иным чем-то, из ветров состоящим, тела своего не ведавшим. Сначала страх бился во мне, как зверь лютый в клетке, а потом вылетел. И забыл я, что сын я княжеский, и о жизни своей земной забыл, словно другой кто место моё занял. Я мчался к хозяйке моей, меж деревьев просачиваясь, листвою старой шурша, и листва та белой льдистой коркой покрывалась.
А она – она, хозяйка моя! – величественная, прекрасная, стояла у побелевшей реки, и морозный туман вкруг неё клубился, и ветра, такие же, как я, подле неё вихрились. Посох её сиял светом, что был ярче лунного, а волосы её пеленою белой половину неба заволокли.
– Настала власть моя! – гремел голос хозяйки. – Отныне разбиты заклятия древних жрецов! Быть на земле этой царству Морены, вовеки вечные быть! Идите ко мне, псы мои, примите облик свой, настал наш час!
Тут шевельнулось вдруг во мне человеческое, словно мудрость всего рода моего на выручку пришла.
«Зиму лютую и смерть я привёл на свою землю! – ужаснулся я. – Я должен отказаться, я должен остановить!..».
– Стой! – крикнул. – Не позволю!
Я не слышал голоса своего – то был лишь дикий вой ветра морозного. Однако Морена поняла меня, глянула очами своими чёрными да страшными, расхохоталась:
– Сделал ты уже выбор, княжич! Доброслав умрёт! А ты… ты сегодня мой!
Правду она сказывала. Сделал я выбор. Те пророчества – они для истинного князя были, не для того, кто народ свой предал!..
Не мог я сопротивляться боле. Как и прочие, подлетел я к богине зимы и смерти, подвывая и скуля от радости, и принял силу великую от её посоха: то была неукротимая сила зимы, то была свобода и великое счастье!
Хозяйка приказала нам:
– Мчитесь же!
И как мы помчались! Я бежал, древние сосны лапами приминая, и воздух вкруг меня снежной колючею пылью вихрился, а звёзды небесные в шерсть мою падали, не в силах удержаться в небе – ибо такова была поступь меня и моих братьев, такова была сила великой Морены! И люди, глядя, как летит к ним смерть неминучая, вопили истошно:
– Белые волки!! Белые волки!
Будто прялки в невидимых руках вертелись, пряжу белую разматывая, и было тех прялок – тьма тьмущая; серебрясь и путаясь, весело змеились и плясали в заледеневшим воздухе нити метельные, от неба до земли вмиг всё белизной затянуло. Быстро-быстро покрывало соткалось, холодное и тяжёлое, укрыло избы, укрыло терем княжеский, землю, едва пробудившуюся, застелило, жизнь в ней морозом лютым убивая. И я, радость хозяйскую чувствуя, бежал быстрее и быстрее, чтобы волны снежные ещё выше поднимались, чтобы вьюга свистела ещё пронзительнее…
И вдруг посередь плена белого голос тонкий зазвучал, чистый и ясный, точно небо весеннее. Заслышав его, озлился я сначала, чутьём своим ощутив, что не рада хозяйка моя пению этому. А потом вдруг растерялся, ибо звуки дивной мелодии будто вернули меня в одночасье в терем родной, где тепло, где хлебный запах, где лица родные рядом… Стрелами образы эти сквозь память закоченевшую прошли, и замедлил я бег, от братьев своих отставая.
Ничего не понимая, трусил я в снежном буране, от стаи отбившись. Кричала что-то Морена, однако, песня, по-прежнему звучавшая в белом мареве, была громче, и к ней, только к ней тянулось моё существо.
Распадалась стая наша, не ощущая меж собой единства. Утихать начал ветер, ослабела крепкая вьюжная плеть. И сквозь поредевшую снежную бурю увидел я фигурку в рваных одеждах, увидел лицо знакомое с потёком грязи на щеке и узнал тотчас певунью – то была Глашка. Ах, как пела она, одна-одинёшенька, средь белых волков, каким звонким был её голос! И в голосе том слышал я родники, слышал пение зябликов и ветер ласковый, что золотых колосьев ладонью тёплою касается. То была песня жизни, Великая Песня! Яростно взвыла Морена, видя, как верные слуги её в крошево снежное обращаются, как улетают свистящими ветрами в далёкие дали, к иным землям!..
У меня же медленно память оттаяла, да облик человеческий вернулся. А с ним и сердце прежним стало – живым, способным и тоску великую ощущать, и ужас кромешный. Заскулил я, точно всё ещё псом был, забился под навес из корней дерева вывороченного, зажмурился, затих…
Так и минула страшная ночь. Утихла вьюга жестокая, тишина пришла. Мало во граде нашем домов целых осталось, мало людей живых. Помню, как увидел я развалины терема родного, над которыми вороньё кружило, тотчас же на колени в снег бросился и зарыдал горько. Один лишь я виноват был в том, что случилось – не встал бы я добровольно под знамёна Морены, не смогла бы она смерть лютую на землю нашу принести!.. Хорошо, что Великая Песня в час нужный прозвучала, иначе бы никого в живых не осталось…
Только не след было долго горевать – тем, кто выжил, нужен был князь, нужен был тот, кто возьмёт всё в свои руки и возродит прежний град. Пусть преданиям нашим семейным и не суждено было сбыться теперь; но чувствовал я за собой и вину, и долг, а значит, должен был княжить. К тому же люди, не ведавшие о предательстве моём, сами вкруг меня собрались, как только ненастье отступило. Принялись мы за работу – ещё снег весь сойти не успел. А первым делом я собственноручно чучело Морены сжёг – на всякий случай, и хороводы вокруг костра водить велел, зиму злую и смерть с земли нашей изгоняя.
Терем долго отстраивали. Пока работы не кончились, ютился я в доме отца Настёниного. Домик у них маленький, но крепкий оказался, выдержал натиск Морены. Сама Настёна, по Доброславу горюя, ходила всё да взгляды тоскливые на меня кидала. А меня же льдом будто сковывало, когда смотрел на неё. На улыбки не скупился, но не оттаивало сердце. Зато ночами, когда в клети крошечной заснуть пытался, рогожкой старой накрывшись, виделась мне в полудрёме девица-краса с зелёными очами. Лицо белое, на щеках румянец, коса чёрная до пояса достаёт, а вместо рванья – одёжи из парчи да шёлка, каменьями драгоценными расшитые. И глядело на меня с печалью видение чудное, и либо молчало, либо шептало бессвязно: «Кабы прошёл ты испытание… Кабы в недобрый час луна не померкла, в волосах Морены запутавшись… Иное бы открылось…».
По указу моему всё в округе обошли, весь лес окрест прочесали – не сыскали Глашку. Точно сквозь землю промёрзшую провалилась спасительница наша, или, напротив, облачком невесомым обернулась да в небо поднялась.
Не встречал я её боле. Лишь зимой – а зимы с тех пор у нас жестокие стали, морозные, снежные, – в одну из ночей ненастных, когда мир пургой захлёбывается, я порою слышу, будто поёт на дворе кто-то чистым, звонким голосом. Выбегаю я тогда за порог в одной рубахе, холода не ощущая, вглядываюсь, вслушиваюсь – и никого вокруг: даже голос чудесный стихает, сменяясь воем вьюги злобной. Но я всё равно кланяюсь до земли, говорю: «Спасибо тебе, ладушка, что княжество моё, по моей же вине ослабевшее супротив чар Морениных, защищаешь и хранишь пением своим». И тогда чудится мне, будто на миг проступает сквозь тьму заснеженную девичий силуэт – и тотчас же тает в ночи.
Похожие статьи:
Рассказы → Портрет (Часть 1)
Рассказы → Последний полет ворона
Рассказы → Портрет (Часть 2)
Рассказы → Обычное дело
Рассказы → Потухший костер